Чужие петлицы. Дилогия (СИ), стр. 79

Венцель отодвинул было карту и заметил за собою, что, покуда думал, опять выровнял на столе всё по линиям – чашку придвинул к краю, лампу к чашке, карандаш положил параллельно обрезу карты, – и руки проделали это сами, пока голова была занята мостом. Он остановил руку, не довёл движения до конца. Давний его знак: так снаружи, в выровненных по линейке предметах, проступало то, что внутри уже сдвинулось с места и потеряло покой.

А сдвинулось оттого, что поверх вычисленного и несомненного в нём стоял теперь не довод из книжки, а тот ровный голос над полыньёй, который принёс из клети обмороженный сапёр. Мост он вычислил штабистом, по холодному счёту, и в этом был уверен. Но того, кто таким голосом топит своих, одним счётом до конца не вычислишь, и эта недовычисленная часть, в одну тревожную черту, была как раз тем местом, об которое он однажды и споткнётся, если понадеется, будто знает противника насквозь.

Понадеяться так он себе не позволил. Вписал тёмную черту в расчёт отдельной строкой, как стрелок вписывает поправку на ветер, которого не видно глазом: цель та же, на том же месте, но ветер над нею есть, и в решительную минуту он снесёт пулю в сторону, если о нём забыть.

* * *

К утру снег перестал, и решение у Венцеля созрело, а созревшие решения он исполнял немедленно.

Он вызвал Дитриха – обер‑лейтенант доехал с последним переездом, отощавший, с обмётанными морозом губами, но всё с той же избыточной чёткостью движений, в которой Венцель давно прочёл неуверенность и которую терпел за исполнительность.

– Садитесь. Пишите.

Он не стал писать рапорт наверх. Наверх он уже писал летом, и наверху это лежало. Сейчас бумага наверх была бы потерей дня, а день Венцель тратить не желал. Он распорядился тем, что было под рукой и в его власти, – а под рукой у него была абверкоманда, её агентура, её глаза в откатывающемся тылу.

– Первое. Всю наблюдательную сеть на участке – стянуть сюда. – Он обвёл карандашом тот тупой треугольник и трижды стукнул грифелем по мосту, по третьей его вершине. – Старост, лесников, наших осведомителей из местных – всех, кто есть, перенацелить на эти дороги и особо на переправу у этого моста. Меня интересует малая группа на лыжах. Пятеро, около того. Появление чужой лыжни, ночёвки, след, всякий слух о русских разведчиках в тылу. Любая мелочь – мне, немедленно, минуя обычный порядок.

– Слушаюсь.

– Второе. – Венцель помедлил, потому что второе было тоньше и нравилось ему больше. – Мост этот корпусу нужен для отхода. Корпус его и так усилит охраной – это естественно, это никого не насторожит. Но усилит не так, как охраняют. – Он постучал карандашом по мосту. – Сапёров на нём держать скрытно. Пулемёты – не на виду, не у въезда, а по флангам, в снегу, под тот лёд, по которому он подойдёт. Пусть мост выглядит так, как выглядит всякий слабо прикрытый мост в торопливом откате: лакомо, небрежно, спешно. Пусть выглядит как приглашение.

Дитрих оторвался от листа.

– Приманка, господин гауптман?

– Приглашение, – поправил Венцель негромко. – Приманка – для зверя. А там не зверь, там человек, который думает, как я. Зверя ловят на запах, этого – на расчёт. Он подойдёт к мосту, потому что мост – самый разумный ход, а я на его месте подошёл бы к мосту. Я приготовлю мост его разуму, а не его голоду. – Он склонился к лампе, и керосиновый свет лёг ему на лицо снизу, и лицо это, водянисто‑спокойное, на миг сделалось внимательным, почти живым. – Мы не ставим капкан на дороге, Дитрих. Мы заранее приходим туда, куда он придёт, и ждём. Это не займёт недели. Может, не займёт и месяца. Но он придёт.

– А если не к мосту? Если он выберет другое?

– Тогда я ошибся в нём, – сказал Венцель просто. – И начну строить заново. Но я в нём не ошибся. – Он отвёл взгляд к окну, за которым светало над заметённым палисадником, над откатом, над всей этой замёрзшей, отдаваемой рубеж за рубежом страной, которую он не любил и знал лучше, чем она думала. – Полгода он был тенью. Теперь у него есть участок, есть почерк и есть нужда работать там, где я его жду. Тень обрела поле. С поля не уходят, не наследив.

Дитрих дописал, посыпал песком, поднял глаза.

– Третье, господин гауптман?

– Третьего нет. – Венцель встал, оправил китель, оглядел стол. Всё стояло по линиям. – Третье он напишет сам. Своей рукой, на этой переправе. И вот тогда я буду стоять достаточно близко, чтобы прочесть.

Он подошёл к карте и долгим спокойным взглядом, от которого подчинённым делалось не по себе, посмотрел на мост под целлулоидом. Потом снял с руки тонкую кожаную перчатку – в комнате натопило – и положил её на карту ладонью вниз, накрыв и мост, и две дороги к нему, и весь сжавшийся участок, где в эту самую минуту, не зная о перчатке, ходил по своим тропам человек на лыжах.

Перчатка легла точно.

Венцель смотрел на неё и не спешил. Того, кто бежит, догоняют. Того, кто думает, как ты, не догоняют – занимают раньше клетку, на которую он сам себя по своей же логике выведет, и ждут, уже стоя. Венцель занял её первым. Оставалось ждать второго – и тот шёл прямо сейчас, заметая за собой лыжню, остерегаясь не той реки и не того берега и не зная, что дорогу к мосту охотник уже накрыл ладонью.

Глава 10

«Орден»

За ними прислали самолёт, и это было хуже всякого приказа.

Связной вынес из землянки сложенную бумажку и поглядел на Воронина так, будто принёс повестку. Группе предписано к утру выйти на партизанский аэродром у Знаменки. Борт придёт с темнотой.

Воронин прочёл, перечёл и не поверил глазу. За разведгруппой в немецкий тыл, в самый разгар работы, гоняли «уточку». А «уточку» зимой сорок первого тратили на раненых командиров полков и на пакеты, которые нельзя доверить ничему другому. Он стоял посреди вытоптанного снега, держал предписание заскорузлыми пальцами и думал не о том, зачем их выдёргивают, а о том, во что это обойдётся. Ночь лёту. Две заправки скудного бензина. Риск над линией – и всё это, чтобы снять с дела пятерых, которые делу как раз сейчас и нужны.

– Нас, что ли, к награде представили, командир? – Гридя сказал бы это весело; Гридя лежал на партизанской базе за болотом с заштопанным бедром, и сказать было некому. Сказал Лыков – без веселья, протирая полой очки, щурясь без них в белую муть: – Или проштрафились?

– Соберись, – отозвался Воронин. – Узнаем на месте.

Третьяк не спросил ничего. Сидел на корточках у входа, вязал и распускал свой сыромятный ремешок и смотрел в землю, – и по тому, как смотрел, Воронин понял: сибиряк тоже считает, что зря. Зря палят бензин, зря рискуют бортом, зря снимают пятерых с участка, на котором они только‑только пристрелялись к немецкому отходу. Тыловому делу был дан ход, дело шло – а их с него сдёргивали неведомо куда.

Уходить из этого угла не хотелось ещё по одной причине, которую он сам себе договаривал неохотно. Третий день он водил группу не как прежде. Петлял, дробил след, дважды одинаково не ставил ногу. В этом углу его кто‑то читал. Дважды немец отозвался грамотней, чем умеет немец в тылу, и оба раза за этой грамотностью встал один и тот же – ровный, терпеливый, сидящий где‑то за линией и сводящий его, Воронина, удары в одну руку. Уходить, не размотав этой нитки, было всё равно что бросить недоигранную партию.

Но приказ был приказ, и спорить с «уточкой» не приходилось.

К аэродрому шли всю ночь, лесом, прежним порядком – Третьяк головным, Дед замыкал. Самолёт сел на лыжах в три приёма, обдав их снежной пылью; лётчик не глушил мотор, и они полезли в тесное брюхо по одному, цепляясь снаряжением. Воронин подсаживал каждого под локоть – и на четвёртом рука его коротко выждала пятого, который должен был подойти из темноты следующим, и не подошёл. Пятым был Гридя, и Гридя сейчас лежал за болотом. Воронин полез сам, последним, в пахнущее бензином и стылым металлом нутро.