Чужие петлицы. Дилогия (СИ), стр. 71
Воронин не ответил сразу. На востоке ширилось, занималось красным во весь край. Сходился ноябрь, сошёлся декабрь, сошёлся провод. А вот это, последнее, тихое, не из его памяти, – не сходилось. Памяти он мог верить. А того, кто стерёг под Слободкой провод, в его памяти не значилось вовсе.
– Спи, – сказал он Третьяку. – К ночи уходим. А что чуется – придержи при себе. Поглядим.
Он сидел у мёрзлого корня, лицом к разгорающемуся востоку, и слушал, как по всей дуге сбывается то, что он один тут знал наперёд. Декабрь шёл с востока на запад, через них, поверх них, и в этом грохоте он был прав, как был прав весь ноябрь. Но впервые за эти месяцы рядом с правотой стояло что‑то, чего память не объясняла, – чужой ровный взгляд из тыла, который высматривал его так же терпеливо, как сам он высматривал немца. Кто‑то по ту сторону декабря тоже умел ждать. Воронин этого ещё не знал. Он только засёк след – и поехал дальше, неся раненого, не оглянувшись на того, кто след оставил.
Глава 7
«В тылу»
Гридю несли вторые сутки, и вторые сутки Воронин шёл, оглядываясь назад.
Назад смотреть было нечего. Лес да лес, ёлки в снегу, своя же лыжня, которую заметало. Но он смотрел. С той ночи у Слободки в нём сидела заноза, и заноза эта правила теперь его шагом. Узел стерегли плотнее, чем стоит провод в пустом тылу. Немец отозвался слишком ходко. Воронин выкинуть это не сумел, и оттого вёл группу так, будто за спиной шёл не пустой лес, а кто‑то ровный и терпеливый.
Шли низом, оврагами, руслами. След не били. На днёвках ложились без огня. Гридю тащили на волокуше – связали две лесины, между ними плащ‑палатку, и по очереди впрягались, как в санки. Тяжёл. Длинен. На спусках волокуша норовила обогнать тянущего, и тогда сзади придерживали. Гридя терпел. Бедро ему перетянули заново, кровь стала, но нога не слушалась, и весь он сделался серый, ввалившийся. Балагурить перестал – а это по нему был верный знак, что плохо.
– Командир, – позвал он на привале, шёпотом, чтоб не тратить силы. – Бросьте вы меня тут под ёлкой. Налегке быстрей дойдёте.
– Помолчи.
– Я ж серьёзно. Обуза я.
– Обуза. – Воронин подоткнул под него лапник. – Лежи, обуза. Донесём.
Своих не бросают. Это он усвоил ещё на той войне, в горах, где бросить раненого значило не себя спасти, а себя кончить – потом, в собственной голове. И тело Рябова это знало без него, само, по выучке спецшколы. Тут не спорили. Тут несли, пока есть кому нести.
Дед впрягался чаще всех. Тянул не сбиваясь, словно за спиной не волокуша с раненым, а пустые сани. На привалах садился особняком, доставал кисет и сворачивал самокрутку – не закуривал, нельзя, дым выдаст, – а так, сворачивал и мял в пальцах, пока не отдохнёт, и по тому, докрутил он её или бросил недомятой, Воронин научился читать, спокойно ли вокруг. Лыков менялся с ним, надрывался – росту в радисте было всего ничего, а упрямства на троих. Третьяк шёл первым, тропил. Сибиряк отлежался за двое суток не до конца, плечо его так и не отпустило, но низовое чутьё к нему вернулось, и вёл он верно: где обойти прогалину, где не лезть на чистое, где переждать. Воронин при нём в этом деле по‑прежнему шёл вторым и не тяготился. Капустин замыкал. Молодой держался – после Слободки в нём что‑то стало на место, страх первого дела отбоялся, и теперь парень шёл собранно, проверял за всеми след, как научили. Воронин его про себя отметил снова, той же отдельной строкой: годен.
Дорога вышла дальняя. Зимний день короток, а волокушу по целине не разгонишь – десять вёрст за переход, если повезёт, и каждая верста бралась спиной. К вечеру валились в снег, не чуя ног. Грели снег за щекой, грызли мёрзлый хлеб, делили на всех остатки сала. Костра не жгли. Спали по двое, жались, как зверьё в нору. И с первым серым светом снова впрягались и тянули – на юг, на партизанскую базу, где Гридю обещали принять.
База была на третий день пути, в глухом углу за болотом, которое к зиме встало и пускало теперь к себе по льду. Партизанский лагерь – не лагерь, землянки под выворотнями, дымы прячут, часовые на подходах сидят так, что Воронин их срисовал не сразу, а это было хорошо: значит, не дилетанты, значит, держатся. Отряд тут стоял из своих же, окруженцев да местных, сбитых осенью в кучу человеком из подполья. Связь с Большой землёй держали по рации – той самой, какую Воронин узнал, едва спустился: «Север», новенький, в фанерном коробе, такой же, как у Лыкова. Этих коробов на всю войну было раз‑два, и берегли их пуще оружия, потому что без них отряд в тылу – не отряд, а горстка пропавших.
Гридю приняли, унесли в землянку, где у них был доктор – фельдшер из пленных, прибившийся, без пальцев на левой руке, но руки оставшейся хватало. Поглядел ногу, помял, велел оставлять.
– Кость цела, – сказал он Воронину, отирая пальцы о тряпку. – Мякоть рваная, да чисто. Заштопаю, отлежится. Через неделю на костыль встанет, через месяц – забудет. Не уносите. С такой ногой по снегу – добьёте.
Воронин это и сам видел. Оставлять было надо. Он присел над Гридей в землянке, в чадном тепле, при коптилке.
– Тут останешься. Отлежишься – переправят на Большую землю бортом, у них налажено.
Гридя поморщился – не от ноги.
– А вы?
– А мы дальше. Работы хватает.
– Без подрывника‑то.
– Толом и я кладу. Не красиво, как ты, да кладу. – Воронин дёрнул углом рта. – Вернёшься – научишь заново.
Гридя помолчал. Потом, отвернувшись к стенке, чтоб не видно лица, выговорил тихо:
– Вы там это… поаккуратней. Я ж теперь не прикрою.
Воронин не ответил. Только положил рядом с ним обрезок бикфордова шнура, замусоленный, – забери, мол, твоё. Тот нашарил его не глядя, зажал в кулаке, как держат не вещь, а обещание, что ещё пригодится.
Шифровку принесли под утро.
Связной пришёл с Большой земли своим ходом, лесом, через те же болота, – тощий, обмороженный по щекам парень из радистов отряда, ходивший между базой и точкой выброски. Принёс пакет, зашитый в подкладку. Воронин вскрыл, прочёл при коптилке, дважды, и сжёг, размешав пепел в плошке. На короткое память держала крепче бумаги.
Задача шла короткая и злая, как всё, что им давали в эту зиму. Юго‑западнее, у деревни Барсуки, по лесной дороге немец оттягивал к Вязьме битую матчасть – то, что не бросил при отходе, тащил на ремонт. Дорога одна, в обход не свезёшь, теснина между болотом и гривой. По этой дороге, по сводке наблюдателей, со дня на день пойдёт колонна с тягачами. Тягач у немца зимой – на вес золота: кони мрут, грузовики на морозе не заводятся, а на гусеничном ходу хоть что‑то ползёт. Перехватить колонну в теснине, пожечь, что моторное, дорогу завалить – и немец в этом углу останется без тяги в самый отход. На карте это не отметят. В сводке – двумя строками, если вообще.
Воронин разложил это в голове и принял. Засада – не подрыв станции, тут другой счёт. Тут нерв весь в ожидании да в первых секундах, и кто кого первым: либо ты колонну, либо колонна тебя – если просчитался с местом.
Связной, отогреваясь у печурки, тянул из кружки кипяток и косился на отряд. Воронин, пока тот грелся, делал своё – то, чего не любил, но делал каждую декаду исправно. Достал огрызок карандаша, разгладил на колене клочок бумаги и стал писать. Рапорт. На Третьяка. По форме: настроения, разговоры, благонадёжность бойца такого‑то, взятого под личное поручительство. Семёнов требовал этот рапорт декаду за декадой, и не отвертеться: взял меченого против протокола – пиши теперь сам на него, своей рукой. Хомут этот Воронин надел на себя добровольно, ещё на отборе, и теперь носил.
Писал он правду, и в этом была вся злость. Боец Третьяк предан, дисциплинирован, в деле надёжен сверх обычного, низового знания о тыле не имеет себе равных. Всё правда. И всё – донос: не потому что наврал, а потому что командир отписывает на своего в особый отдел, и это донос, как ни напиши. Семёнов в драку не лез и на слове не ловил – он завёл порядок, при котором командир сам, декада за декадой, строчит на собственного бойца, и порядок работал без него, как заведённый. Зла на особиста Воронин не держал: тот делал свою работу так же, как Воронин – свою. От этого было только тошней. Он дописал, сложил вчетверо, отдал связному.
