Чужие петлицы. Дилогия (СИ), стр. 26

И, приглядывая этих случайных, прибившихся людей, Воронин ловил себя на мысли, какой не было у него в первые дни: он не просто спасался — он строил. Он знал то, чего не знал тут никто: что эти самые леса, в которые их загнали, через год-другой станут не могилой окруженцев, а вторым фронтом, горящим у немца под ногами; что вот из таких случайных горсток, сбитых в кулак умелой рукой, и поднимется сила, с которой захватчику придётся считаться всерьёз. Он закладывал это начало с холодным, дальним расчётом — как закладывают не времянку на ночь, а фундамент надолго. Оттого и присматривался к каждому прибившемуся так придирчиво: не попутчика на неделю он искал — будущего бойца, подрывника, разведчика для дела, которому пока и конца не видать.

С сапёром вышло показательно. Тот пристал на переправе — пожилой, кряжистый, с заскорузлыми руками и спокойным, незаискивающим взглядом. Воронин завёл с ним разговор будто бы ни о чём: про места, про семью, про то, где служил, — и слушал не столько слова, сколько то, как они сказаны. А под конец, между делом, попросил поглядеть, как старик ладит подрывную машинку, ту, трофейную. И по тому, как уверенно, привычно легли на железо корявые стариковские руки, как он, не спрашивая, проверил контакты и поправил то, что Гридя впопыхах свинтил криво, Воронин узнал о нём больше, чем из часа расспросов: настоящий, рукастый, своему делу учён не вчера. Такого взял не раздумывая. А вот ладного говорливого парня, что приставал особенно настойчиво и особенно гладко рассказывал про свой геройский выход из-под Гродно, — отвадил. Слишком гладко. Слишком настойчиво. Может, и зря; может, и впрямь герой. Но в нынешние времена Воронин предпочитал ошибиться в эту сторону, чем в обратную. Наука той ночи с диверсантами сидела крепко.

К концу второго дня их было уже не четверо, а девять. Пятеро прибившихся: пожилой, основательный сапёр из-под Бобруйска, молчаливый и рукастый, сразу пришедшийся ко двору; двое молодых пехотинцев, ещё не отошедших от потрясения, но крепких; шофёр, потерявший свою машину и оттого мрачный; и совсем юный, моложе Лыкова, связист-первогодок, которого Лыков немедленно взял под опеку, гордясь, что есть теперь и младше его. Девять человек. Уже не группа — зародыш отряда.

— Растём, командир, — заметил Гридя, оглядывая на привале прибавившееся войско, и в голосе его звучало что-то новое — не просто балагурство, а почти хозяйская гордость. — Эдак к осени полк наберём.

— Не загадывай, — обронил Кречет.

Воронин промолчал. Он-то знал: до осени доживут не все, кто сидел сейчас у этого холодного, без огня, привала. Но вслух говорить такого нельзя. Вслух надо было строить, вести, обещать дорогу — и он строил, вёл и обещал.

* * *

На третий день им подвернулась цель, мимо которой Воронин пройти не смог.

Дозор Кречета донёс: в полуверсте, на просёлке, встала немецкая тыловая колонна — десятка полтора грузовиков, бензовоз, какая-то техника, охранение жидкое, беспечное, по-победному расслабленное. Воронин подобрался с биноклем, оглядел — и в голове у него быстро, чётко, как встарь, сложился расчёт.

— Тыловики, — сказал он негромко, опускаясь к своим. — Снабжение, охрана — отделение, и те разморились. Бензовоз видите? Вот он — ключ.

Бензовоз Гридя достал из трофейного со второго выстрела. Дальше всё было коротко: горящая солярка, ослеплённое охранение, которое снимал по одному Кречет, и работа по машинам — гранатами, в упор, и назад в лес. Не бой — работа, та самая, которой Воронин владел в совершенстве из обеих своих жизней.

Через несколько минут всё было кончено. Колонна горела. Десяток немцев лежал. Группа, не потеряв ни одного, уже оттягивалась в лес, нагруженная оружием, патронами, консервами и — главное — пачкой бумаг, которые Воронин сгрёб из кабины штабного на вид «опеля» и сунул за пазуху, не глядя.

Глянул он на них уже в лесу, на бегу остановившись на минуту. И понял, что наткнулся на что-то стоящее. Это были не накладные на портянки. Это были оперативные бумаги — карты с обстановкой, позывные, схема связи какого-то соединения, маршруты. Колонна, выходит, шла не от простой части, а от штабной. А где-то рядом, стало быть, был и сам штаб.

Разумный командир на этом бы и остановился — взял трофеи, увёл людей, не стал зарываться. Воронин и был разумным командиром. Но был он ещё и тем, кем был всю прежнюю жизнь, — человеком, который, увидев брешь, не может в неё не ударить. Штаб — это не грузовики с тушёнкой. Штаб — это глаза и уши целого соединения, это связь, это управление. Срубить его — значит ослепить и оглушить немца на целом участке. Пусть на день. Пусть на полдня. Но в эти решающие дни, когда наши выходят из мешка, и полдня немецкой слепоты стоят сотен спасённых жизней. Дерзко. Опасно. На самой грани безрассудства. Но цель того стоила — а Воронин умел отличать оправданный риск от глупой лихости.

* * *

Штаб они нашли к ночи — по этим самым бумагам, по сходящимся к одной точке проводам, по оживлению на лесной дороге.

Полевой штаб немецкого полка, а то и повыше: несколько крытых машин, палатки, антенны, движки, часовые. Сила. Не им, девятерым, чета.

Воронин лежал в кустах и считал. Холодно. Без азарта.

Брать в лоб — нельзя. Положат.

А вот тихо, по-воровски, в одну точку — можно. Если успеть и сразу уйти.

Решение пришло само. Как всегда.

— Гридя. Связь и движок — твои. Заряды на узел и на штабную машину. По моему.

— Кречет — часовых. Бесшумно, по очереди, с краю.

— Сапёр со мной, к палаткам. Бумаги — хватать и уходить. Остальные — отсекают дорогу, прикрытие отхода.

Поползли в темноте.

Долго. Медленно. Сердце — ровно: отвык частить.

Часовой у крайней палатки. Кречет — тенью сзади. Короткий хрип. Тихо.

Ещё один. Тихо.

Гридя у движка — колдует над зарядами, губы шевелятся.

Воронин скользнул в штабную палатку. Карты на столе, при свече. Офицер, спиной. Не обернулся.

Нож. Беззвучно.

Бумаги — в мешок. Карты, папки — всё.

И тут — окрик. Чужой. Тревога.

— Пора! — рявкнул Воронин. — Гридя, рви!

Рвануло.

Узел связи встал столбом огня. Следом — штабная машина.

Ночь раскололась.

Пальба. Беготня. Команды на чужом.

— Уходим! Все назад! — Воронин толкал перед собой сапёра с мешком бумаг.

Из темноты ударил пулемёт. Длинно.

Кто-то из прибившихся вскрикнул, упал. Молодой пехотинец. Не встал.

— Бросай, не дотащим! — крикнул кто-то.

— Не бросать! — Воронин рванул раненого за ремни. Поздно. Готов.

Бежали. Лес, тьма, корни, ветки в лицо. За спиной — пожар, стрельба, рёв моторов: немец очухивался, поднимал тревогу по всей округе.

Бежали долго. Пока не оторвались.

* * *

Оторвались только под утро, в густом ельнике, в нескольких верстах от полыхавшего за спиной штаба.

Попадали без сил. Пересчитались. Восемь. Молодого пехотинца, того, что упал под пулемётом, не было. Первая потеря в их разросшемся войске — и хоть был он из прибившихся, не из ядра, не из тех четверых, с кем Воронин прошёл от самой границы, — а всё равно легла она на душу камнем. Мальчишка пристал к ним два дня назад, доверился, пошёл за командиром — и командир привёл его к смерти. Так оно теперь и будет, понимал Воронин. Так будет всегда. Он будет вести людей, и часть из них будет гибнуть, потому что война, а война есть смерть, и тот, кто ведёт, ведёт в том числе и на смерть. Это была плата за командирские кубари, и платить предстояло долго, не им одним — собой, своей совестью, своими бессонными ночами.

Похоронили мальчишку наскоро. Выкопали сапёрной лопаткой неглубокую яму под елью, опустили, забросали землёй и хвоей. Ни доски, ни надписи: после войны, если будет кому, не сыщут и косточек. Гридя постоял над холмиком, помял в руках пилотку и сказал тихо, без всегдашней своей прибаутки: «Эх, паря. И двух ден с нами не побыл». В этой короткой, корявой надгробной речи было больше, чем в ином граните. Молоденький связист, которого взяли вместе с погибшим, плакал не таясь: они, оказывается, были из одной деревни, вместе призывались, вместе и приблудились к отряду — а теперь он остался один. Лыков молча обнял его здоровой рукой за плечи. Воронин дал им на горе ровно столько времени, сколько мог себе позволить, — немного, — и поднял отряд. «Горевать будем потом. Если будет потом». Эту присказку он повторял про себя всё чаще.