Император Пограничья 26 (СИ), стр. 37
— Тогда хватит держать это в папке, — сказал я. — Пусть Артём публикует итоги проверки. Всё как есть: незаконная порубка, неуплаченные за десять лет налоги, взятки чиновнику. С цифрами, с делянками, с именем того кто и кому заносил. Суворину я передам, чтобы снял сюжет.
Так и вышло. Аудиторы выложили отчёт, сухой и обстоятельный, какие выходили у Артёма, а Суворин завернул его в репортаж, от которого не оторваться. И ковровский обыватель, которому ещё накануне втолковывали, что его предали и бросили под молотки, повёл себя ровно наперекор расчётам бояр. Жалеть хозяев лесопилок не стал никто. Десять лет те рубили лес, принадлежавший всему княжеству, и набивали карман. Стоило этому лечь на бумагу и прозвучать в эфире, как обыватель разглядел не благодетелей, у которых отнимают отцовское дело, а воров, которых наконец прижали к стенке.
Бояре тут же потеряли поддержку. Слух о закрытии мастерских исчез сам, едва выяснилось, кто и зачем его запустил. Закрывать лесопилки, к слову, никто и не думал: их предстояло вернуть в работу под лицензией и твёрдым налогом, едва сменятся хозяева. Самих же владельцев ждали штрафы, взыскание полной стоимости срубленного за десять лет леса, суд, который при таких уликах долго не протянется, и каторга.
Крылов уже задержал смутьянов, а я ещё долго изучал присланные им материалы. Любопытная вещь: десять лет обкрадывая целое княжество, эти двое вели учёт прилежнее иного честного купца. Воровство небрежности не терпит.
Картина повторялась с тоскливым однообразием. Где власть прежде смотрела сквозь пальцы, там непременно заводилась гниль. Люди тут были не хуже и не лучше, чем везде; беда в том, что любую трещину в порядке рано или поздно кто-нибудь да нащупает. Я присоединил Ковров к своим землям и тем же росчерком получил в наследство все его застарелые болячки заодно с оружейным делом и бездолговой казной.
Иосиф Андреевич, надо отдать ему должное, о своих лесопилках, похоже, и сам не знал, иначе предупредил бы ещё за столом переговоров. Не в его характере было недополучать прибыль.
Урок выходил тот же, что неделю назад с похоронным промыслом. Вычистить — половина дела; вычищенное надо стеречь, стеречь без передышки, потому что брешь преступник ищет усерднее, чем строитель её заделывает. Проверять придётся всегда, пока стоит княжество.
Дорога до Тулы заняла пять часов, и всё это время я ловил себя на том, что еду не туда. С пути мы не сбивались, Федот вёл колонну уверенно. Скребло другое: всё во мне привыкло двигаться к врагу, а не к чужой родне с пирогами. Последние месяцы я водил людей на Абсолюта, ломал воров за столом допроса, решал различные экономические задачи, а теперь сидел в машине, держал на коленях свёрток весом чуть больше моего меча и не знал, что скажу людям, которых в глаза не видел со дня свадьбы.
Свёрток шевельнулся. Михаил спал, выпростав из пелёнок кулак, и кулачок этот во сне сжимался и разжимался, будто сын уже держал что-то вроде магического жезла и не желал отдавать. Глядя на него, я думал о том, что у этого ребёнка будет то, чего недостало Ярославе: родня, знавшая его с пелёнок.
Руки помнили эту тяжесть. Когда-то в них так же лежала дочь. Так давно, что между той жизнью и этой пролегли века. Астрид лежала вот так же, маленькая, в неловких по тогдашним меркам руках. Думать об этом часто я себе запрещал, а тут позволил, один раз, пока машина катила к воротам Волконских.
— Ты так долго молчишь только перед дракой, — проговорила Ярослава, не открывая глаз. Она сидела справа от меня, запрокинув голову на спинку кресла, и только по голосу было ясно, что не спит. — С кем воевать собрался, с тёткиным пирогом? — на её губах мелькнула усмешка.
— Дракой я бы это закончил за минуту, — отозвался я. — Здесь нельзя ни ударить, ни приказать. Только сидеть и быть любезным. Вот это и беспокоит.
Засекина коротко усмехнулась краем рта. За её шутками пряталось то же, что у меня за молчанием, и я это видел. Пальцы её лежали на краю люльки, пристёгнутой к сиденью, и нет-нет да касались пелёнки, проверяя, на месте ли сын, будто он мог куда-то деться за минувшую минуту. Поездку эту она и ждала, и боялась, и ни за что не созналась бы в страхе даже под пыткой.
Год назад, на собственной свадьбе, она впервые услышала от тётки, что выжила не совсем одна, и с тех пор разговоры по магофону да письма понемногу подтачивали лёд, который Засекина намораживала десять лет. Подточить подточили, растопить не сумели. Общение с живым человеком давалось ей куда тяжелее голоса в магофоне, и это она понимала.
Особняк Волконских стоял в пригороде Тулы, приземистый и кряжистый, без столичной вычурности. Дом людей, которые куют сталь и не нуждаются в том, чтобы доказывать это колоннами. У крыльца нас ждали двое.
Графиню Евгению я узнал с первого взгляда, по тем же медным волосам, что и год назад в ризнице, только теперь тронутым сединой у висков. Рядом стоял Тимофей, ростом чуть ниже сестры, с теми же заострёнными чертами и прямым взглядом, что запомнились мне со свадьбы. Оба смотрели на машину так, словно от того, кто выйдет первым и с каким лицом, зависело больше, чем они готовы были показать.
Первым выбрался я и подал Ярославе руку. Она опёрлась скорее для виду, чем по нужде, и на миг застыла, выпрямив спину и вскинув подбородок. Бешеная Волчица у ворот чужой крепости. Когда мы достали сына, уверенная осанка Евгении дрогнула, потому что та глядела уже не на племянницу, а на свёрток в моих руках, и её лицо, отлитое будто из тульской стали, дало слабину, на какую сталь не способна.
— Здравствуй, Яся, — сказала графиня.
И прибавила тише:
— Господи, до чего ты похожа на Лизу, когда стоишь вот так, на свету.
Ярослава рядом на миг перестала дышать, я это почувствовал. Никто, кроме этой женщины, не мог сказать ей такого. Я вернул жене престол, дал войско и собственное имя, а вот сказать, на кого она похожа, был не в силах, потому что матери её не знал. Эти двое знали. Вот это и было главным.
— Здравствуй, тётя, — отозвалась Ярослава ровным голосом.
Слишком ровным. Так говорят, когда боятся, что голос подведёт.
В доме пахло деревом, воском и чем-то печёным, и этот запах подействовал на неё сильнее всех слов, сказанных на крыльце. Супруга застыла на пороге гостиной, повела ноздрями, и я заметил, как дрогнули её губы.
— Яблочный, — пояснила Евгения, перехватив её взгляд. — Ты говорила по магофону, что не помнишь, как мать его пекла. А я помню. Подумала, вдруг и тебе придётся по душе.
— Ты рассказывала про этот пирог ещё в ризнице, — тихо ответила Ярослава. — Одно дело — слышать про него, другое — стоять и нюхать. Я ведь и запах её помню. Она пахла…
— Полевыми цветами, — договорила за неё тётка. — Летом вплетала их в волосы. Отец ворчал, что княгине не пристало бродить по лугам, как крестьянке. Она всё равно бродила.
Ярослава молчала. Я положил ладонь ей на поясницу, ничего не говоря, просто чтобы знала, что я рядом. Она не отстранилась.
Тимофей всё это время держался у окна, в стороне, и заговорил только теперь, ровным негромким голосом, в котором не было сестринского тепла, но не было и холода.
— Мы рады, что вы доехали. Одно дело разговор по магофону, и совсем другое — приехать в дом, и я понимаю, чего это стоило, — он смотрел на племянницу прямо, не пряча глаз. — Понимаю и почему ты могла вовсе не приехать. Если ты переступила порог только ради приличия, это всё равно больше, чем мы заслужили.
Вот это я уважал. Человек не лебезил, не каялся за прошлое, которого не выбирал, не размазывал вину по столу. Сказал как есть и умолк. По таким коротким фразам я читаю людей быстрее, чем по долгим речам.
— Я приехала не ради приличия, дядя, — сказала Ярослава.
И, помедлив, договорила:
— Я приехала, потому что у меня сын. И не хочу, чтобы он рос, как росла я, веря, что нет у него на свете никого, кроме него самого.
Она рубанула напрямик, как привыкла, и ранило это её, а не их: она наконец выпустила наружу то, что носила в себе десять лет. Евгения качнулась было к ней и остановилась, не зная, дозволено ли. Между ними лежал год осторожной близости через магофон, когда легче открыться голосу в трубке, чем человеку, до которого можно дотянуться рукой.
