Мир из собственных осколков (СИ), стр. 38

Но Жан возвращается в тот же день сам, без Ханджи, заходит в его палату под размашистый удар по двери о стену, и даже не глядя на других пациентов, снова идет в сторону Марко. Его широкие шаги приближаются, и биение сердца мгновенно ускоряется им под стать – Жан смотрит на него так, что Марко замирает, завороженный невероятным по своей силе впечатления контрастом той атмосферы, что была вокруг, в этой унылой палате, и теперь сужавшейся до Жана. Одеяло снова откидывается к ногам, руки подхватывают под коленями и прислоняют плотно к невозмутимо бьющемуся перед всеми опешившими пациентами сердцу.

– У меня перерыв сейчас, Ханджи дала сорок минут, после этого я буду отрабатывать свой больничный. Поэтому давай, не будем терять времени. Сейчас солнце не такое активное, должно быть легче. Но оно тебе нужно, я врач, я так сказал.

Марко теряется, едва они покидают палату, и взгляды многочисленных людей уставляются на них. В крепко держащих его руках комфортно, но под ними – нет. У некоторых в глазах он видит замешательство, граничащее с оторопью; непосредственный Жан не допускает даже мысли, что их расценят по-другому, он только бурчит, что должен усиленнее его кормить. Осторожный всю сознательную жизнь Марко понимает, как это выглядит со стороны, сжимает его футболку:

– Погоди, там, в конце коридора…

– Инвалидное кресло? Ты совсем с ума сошел? Надо отвыкать от этой хрени. Вообще, тебе крупно везет – мои услуги всецело в твоем распоряжении! Да и я из-за этой практики на спортзал подзабил, мне тоже не повредят физические нагрузки.

Жан спокойно несет его по коридорам; на них обращают внимание, Марко ощущает по большей части недоуменные взгляды, что провожают весь их путь, буквально облепляют, но Жану словно вообще нет до этого никакого дела, и это спокойствие передается Марко. Он знает, что у Жана натянутые отношения с доктором Риваем и слышал сам, как Жан откровенно огрызается с некоторыми пациентами. Поэтому ему остается лишь догадываться, какие словесные баталии наподобие той, что Жан устроил утром с его соседями по палате, кипят вдали от его ушей. И, судя по этим многочисленным глазам, его мысли правдивы. Но даже если так, то решительный взгляд, осаживающий всех, кто заостряет на них слишком сильное внимание, прямая спина и твердый шаг вызывают в Марко немое, благоговейное восхищение. И Марко ловит себя на мысли, что он больше не может и не будет себя обманывать: он влюбляется Жана Кирштайна, бесповоротно, неотвратимо, с каждым днем сильнее, и это чувство только укрепляется в нем со временем, пускает корни, пронизывает ими все его нутро.

Свежий июльский воздух обдает открытую часть лица и ерошит волосы, Марко невольно моргает и прикрывает глаз от прямого солнечного света. Жан придирчиво оглядывается по сторонам и несет его к свободной скамейке под высокими раскидистыми вязами, где нет палящего солнца. Оно лишь поигрывает лучами через подрагивающие на волнах размеренного ветра листья, скачет и ползает золотистыми отливами по светлому хлопку одежды, и Марко почти заворожен этим простым явлением, который он перестал замечать много лет назад и отвык.

– Устраивайся, как тебе удобно. Не, ну какой олигофрен проектировал эти скамейки? Наверно, у него родители – потомственные дизайнеры, и теперь он мстит всему миру за это.

У скамейки действительно нет спинки, Марко непривычно без опоры, но Жан садится позади него.

– Прислонись к моей спине,– говорит он.– Не подушка, но лучше, чем так.

Листья высоких крон шелестят над ними, Марко смотрит ввысь, на высокий купол листвы, где-то за ними пролетают с узнаваемой трелью ласточки, в ветках прячутся и перепевают им звонкие зяблики. Он откидывает голову назад, его затылок осторожно ложится на плечо Жана, который сам заметно разомлевает от свободной минутки и островка природы посреди раскаленного и вечно спешащего города.

Когда-то, словно совсем недавно, был в его судьбе такой же особенный день, в котором сладко пахло скошенной травой, не лекарствами и едким антисептиком, когда не обступали вокруг однородные, как и жизнь, белые стены, а раскинулось уютное умиротворение пригородного района, столь далекого от суеты мегаполиса и от настоящего. Сейчас он предстает пред глазами, словно наяву, и Марко прикрывает глаза, концентрируясь на ощущениях между лучшими воспоминаниями и настоящей реальностью – наверно, это и было то, чего он желал все последние недели. Возможно, месяцы, а, может, и годы.

А еще человека, плотно прижимающийся к его спине, чьи волосы щекотали щеку, который ворвался в его жизнь, баламутя все вокруг… и все удивительным и необъяснимым местом в этом наведенном бардаке встало на свои места. Марко думает снова, смотрит в небо с крепкого плеча под шеей: жизнь словно обещает ему, манит и дразнит следовать за собой, за этим несерьезным и безалаберным парнем с большим храбрым сердцем.

– Жарко сегодня. Пить хочешь? Могу сгонять, если нужно.

Жан чуть поворачивает голову, и его губы тихо произносят слова рядом с его виском.

– Нет, не уходи… Давай просто посидим так…

Марко тоже поворачивает лицо ему навстречу, незаметно трется щекой о его плечо. Он снова может только шептать, будто бы боясь спугнуть момент, словно тех зябликов, что спорхнули на землю рядом с ними. В нем горит другая жажда, и он упивается иным. С годами Марко перестал воспринимать окружающие его «мелочи», что перешли в обычную, недостойную пристального внимания повседневность. Но теперь жизнь начинает раскрываться перед ним заново. Она успокаивает его касаниями солнца и ветра, шепчет о своей ценности кронами, вторит щебетом птиц, и дает надежду близостью человека, к которому невольно хочется прижаться плотнее, хотя уже невозможно более. Хочется слиться с ним, стать единым целым, перенять в себя хоть часть его неукротимой энергии, заразиться непринужденностью и этой цепляющей раскованностью, дотронуться до этого яркого и какого-то другого мира, где все кипело необузданным фонтаном жизни. Это такой контраст со всем, что было с ним раньше, что сбивает с толку; Марко не привык к этому, никогда не сталкивался ни с чем подобным за всю свою жизнь, но его нутро тянется к этой яркой и неизведанной доселе силе, которой хватит, чтобы залечить все раны, забыть о них, оставить в прошлом, и поверить, что у него еще может быть будущее.

Порыв ветра доносит до них приятное благоухание белых пионов, перебивая остальные цветы. Марко не может удержаться, чтобы не отметить это; после почти душащих запахов медикаментов день за днем, неделя за неделей, оно ощущается поистине невероятно, одуряюще-пьяняще.

– Тебе что, нравятся цветы? – спрашивает Жан.

– Они придают дому меньший оттенок искусственности,– после недолгой паузы, чуть подумав, отвечает ему Марко,– по мне должно быть в его обстановке что-то живое, особенно в большом городе. У меня не было домашних животных, так уж вышло, поэтому у меня в доме есть пара горшков с растениями. Что-то, что перешло еще привычкой с детства, потому что на юге мало растительности и разнообразия цветов. Срезанные особенно могут быть необычны, мама их часто покупала, но… я сам не часто их приобретал.

Просто Райнер очень не любил цветы, обуславливая все высокой аллергенностью пыльцы и слишком сильными запахами. Марко пришлось пойти на компромисс и отказаться от сложившейся привычки.

– Тогда в твоей палате они бы не помешали. Хотя, там и так полный зверинец по мне. Отборный,– Жан опять смеется, наверняка выискивая ощетинившимся взором знакомых пациентов.

– Звучит так, будто ты хочешь вручить мне букет,– Марко улыбается, не может сдержаться от того, что губы растягиваются сами по себе, широко и совершенно непроизвольно.

Жан на это усмехается, Марко одновременно и рад, и чувствует укол разочарования, что подобные шутки так и остаются в его восприятии лишь в рамках шутки.

Но он практически теряет дар речи, когда позже Жан притаскивает стеклянную колбу с водой, тожественно водружает ее на тумбочку рядом с койкой и втыкает в нее пионы. Марко весь вечер в задумчивости смотрит на цветы, которые за пару часов успевают раскинуться из круглых бутонов бесчисленными лепестками в огромные пушистые цветки. В мыслях бушуют свои догадки, а в сердце чувства, такие же пылкие, как и июль вокруг. В его ярких красках осень четырехгодичной давности померкла, как испарились капли мороси на лобовом стекле в далеком холодном ноябре.