Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 58
Удовольствия в его голосе не было.
— Нас тут одиннадцать человек. Я в четверг читал ваш счёт вслух и сам говорил, что счёт сходится. Нынче я поставил на голос, набирать ли ваш ответ. Двое за. Восемь против. Один не голосовал, это я.
— Отчего вы не голосовали?
— Оттого что мне стыдно и в ту, и в другую сторону, — сказал он. — Я вам скажу, чего они говорят, а вы решайте, дурно это или нет. Они говорят: господин подполковник признался в том же самом, в чём обвинял. Признался красиво, при свидетелях. А теперь пришёл, чтоб мы ему напечатали, отчего это не считается.
— Это неверно, и вы это знаете.
— Это неточно, — поправил он. — А неверно оно только для того, кто был в той комнате. Их там не было, и меня там не было.
Он взял верстатку и подержал её без дела.
— Николай Петрович, я вам однажды дверь открыл, и хорошо, что открыл. Только дверь-то не моя. Она общая, и нынче общее говорит нет.
Я сложил свои полторы страницы и убрал в карман.
— Тот листок вы набирали?
— Не я. — Он посмотрел прямо. — Но набрали у нас, и я знал с вечера, и не сказал вам. Вот это на мне.
Я вышел на улицу и постоял.
Четыре месяца я искал дверь, через которую можно ответить. Нашёл её в январе; она была одна и работала.
Десятого с неё сняли предпоследний запор. Удостоверение, разрешение, чужая подпись — ничего этого больше не спрашивали.
И она перестала открываться ровно тогда, когда открылась почти совсем.
Записка пришла ещё накануне, вечером десятого, с посыльным мальчишкой, и была написана от руки, и рука была та самая.
«Милостивый государь Николай Петрович. Ежели Вам угодно говорить со мною, я буду одиннадцатого от четырёх до шести в чайной на Знаменской, во втором зале от входа. Приходить не обязаны. Рядовой 14-й роты А. Вельяминов».
Обращение стояло без чина: так пишут равному, которого не обязаны признавать старшим.
Одиннадцатого я пришёл туда в четверть пятого: в четыре было бы похоже на послушание, а в пять — на вызов.
Чайная жила не чаем, а тем, что в ней было тепло. В первом зале стоял ор и мокрый пар от шинелей, и половой ходил боком. Во втором было тише и пустее, и половина столов стояла неубранной со вчерашнего.
Он сидел у окна, спиной к залу, и это было первое, что я отметил: прежде он никогда не садился спиной. Перед ним стоял чайник и два стакана, и второй стакан был налит и накрыт блюдцем, чтоб не остыл.
Я сел напротив. Скамья была узкая, и сесть иначе как лицом к лицу тут было нельзя.
Два года и три месяца я не видел его вблизи. За это время я представлял себе эту минуту раз двести и всякий раз представлял её неверно: мне рисовалось, что я войду и он поднимет голову, и в этом подъёме будет всё. Он головы не поднял. Он налил чай.
Он не постарел, а высох. Скулы стали резче, шея тоньше, и на виске появилась впадина, какой у сорокалетних не бывает от возраста. Шинель была солдатская и сидела на нём хорошо, оттого что он умел носить всякую. Светлые глаза остались светлыми, и в них ничего не переменилось, и я на этом поймал себя: я ждал, что переменится.
А руки лежали на столе. Я их разглядел, и он это заметил, и рук не убрал.
Пальцы были в чернилах — застарело, до синевы под ногтем, тем несмываемым слоем, какой набирается за год письма и уже не сходит ни щёлоком, ни песком, — и на среднем стоял желвак от пера, крупный и обношенный. Кожа на костяшках потрескалась поперёк и зажила плохо, как заживает у человека, который зимой ходит без ничего и всякий день берётся голой рукой за железо.
Я вспомнил, что в тринадцатом году он подавал бумаги, не снимая палевых лайковых перчаток, и что это раздражало решительно всех, и что он об этом знал и оттого не снимал.
— Чаю. Я заплатил.
Он налил мне сам, и сделал это как хозяин, и деньги были солдатские.
— Спрашивайте, зачем звали.
— Отчего вы решили, что спрашивать буду я?
— Оттого что записку писали вы.
Он подумал над этим ровно столько, сколько нужно, чтобы показать, что подумал. За окном по Знаменской прошли санитарные дроги, и мы оба проводили их глазами, и оба сделали вид, что не проводили.
— Хорошо. Тогда первое. Девятого числа при девяти свидетелях вы сказали, что сняли со своего пятого пункта условие. Это верно?
— Верно. Так и было.
— Второе. Вы сказали, что приём тот же, что и мой.
— Сказал при них же.
— Третье, и на этом я кончу с вопросами, на которые знаю ответ. Вы сказали, что в вашей цепи недостаёт звена и что вы его придерживаете нарочно. Двое от Совета это слышали. Оба записали.
Я взял стакан и подержал его. Он был горячий сквозь салфетку, и это оказалось кстати.
— Слышали оба и записали оба.
— Вот теперь вопрос, на который я ответа не знаю. — Он поставил локти на стол и подался вперёд. — Отчего вы сказали всё три раза?
— Что «отчего»?
— Я спрашиваю не про мораль. Я спрашиваю про работу. — Он говорил тихо и ровно, и в голосе не было ни торжества, ни укора, и меня это разобрало сильнее, чем разобрал бы крик. — Вы вышли к девяти людям, из которых двое были против вас, и по своей воле отдали им три вещи, каждая из которых стоит вам дороже, чем всё, что вы у меня отняли. Я хочу понять, что вы за это получили.
— Ничего не получил.
— Ничего. — Он повторил это и наконец откинулся. — Вот и я так сосчитал.
Он молчал с минуту. За стеной в первом зале кто-то запел, и его сейчас же оборвали, и вышло на два такта. Мимо прошёл половой с подносом, и он подождал, покуда тот отойдёт, и подождал ещё немного, уже без надобности.
— Давайте о деле.
Он вынул из-за пазухи сложенный лист. Разворачивал он его медленно, по сгибам, и разгладил ладонью каждый сгиб отдельно, прежде чем повернуть ко мне, и я успел заметить, что бумага истёрта на второй складке, — стало быть, лист этот носили и раскрывали не в первый раз и не в десятый.
Это была резолюция: собрание такой-то части, о продовольствии, требовать того-то и того-то. Только написана она была не по-собранному. Она была написана представлением: с разрядами, с оговорками, с указанием, что при каком условии.
И числа в ней были верные.
Я проверил четыре и все четыре сошлись. Пятое было моё собственное, из февральской ведомости, и стояло оно с оговоркой, полностью, без единого отброшенного слова.
— Февральская у вас откуда?
— Оттуда же, откуда всё прочее. Приносят.
Он подвинул лист ещё на вершок, и в этом коротком движении было всё то, чего он не стал говорить словами: что бумагу он принёс не для того, чтобы ею хвастать, и что ждать он готов сколько потребуется.
— Тут нет ни одного неверного числа и ни одной снятой оговорки. Прочтите и скажите, есть ли.
Я читал долго и по-подписному: справа налево по строке, отдельно числа, отдельно слова между ними. За четыре года я выучился находить в его бумагах то место, где смысл незаметно перекладывается с одного плеча на другое, и обыкновенно это место сидело в третьем или четвёртом абзаце, где читатель уже устал и ещё не насторожился.
В этом листе такого места не было.
— Требования-то исполнимы?
— В марте — исполнимы. В апреле уже нет, и я это в третьем пункте оговорил. — Он показал пальцем. — Вот.
Оговорка стояла на месте и в нужных словах.
— Чего вы хотите?
— Подписи. — Он назвал это, как называют цену. — Не согласия и не одобрения. Одной строки внизу: числа проверены, подполковник такой-то. Строка ваша, ответственность ваша, содержание не ваше.
— А вам это зачем?
— Затем, что без офицерской строки это листок, а с нею — документ. Вы это знаете лучше меня.
Он повёл плечом, и в этом движении в первый раз проступило что-то от прежнего.
— Мне нужно, чтоб этот хлеб дошёл. Не для славы, Николай Петрович, славы мне взять негде. У меня в роте девяносто человек, и шестую неделю выдача не сходится с раскладкой. Двоих уже свезли в лазарет: один пищи не держит, другой на ногах не стоит.
