Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 45
— А ежели не пустят?
— Тогда покажете эту. — Я вернул ему четвертушку. — Она теперь не удостоверение. Она свидетельство о том, что вас выбирали при офицерах и офицеры не возражали. Это другая бумага, и лежать ей надо не в том кармане.
Он сложил её вчетверо и убрал за отворот; на сгибе от моего пальца осталась серая полоса.
Мансуров пришёл в начале второго и с порога положил на стол «Известия».
Номер был третий, от второго марта, и приказ стоял в нём на третьей странице, среди прочего. Я развернул и сперва посмотрел не текст, а шапку.
— Заметили?
Я заметил. В первых двух номерах стояло: Известия Петроградского Совета рабочих депутатов. В этом — рабочих и солдатских.
— Всю шапку набирали заново. Из-за двух слов.
— Кто вам это сказал? Наборщик?
— Он самый. Я оттуда.
Он сел и стал говорить то, за чем пришёл. Отменить нельзя. Не потому, что не хватит силы, — силы нынче ни у кого нет, — а потому, что бумагу эту с утра прочли и приняли двести тысяч человек, и всякий, кто пойдёт её отменять, будет отменять не текст, а то, что эти двести тысяч про себя поняли. Гарнизон понял так: нас не разоружат и не выпорют. И понял верно.
— Дополнить.
— Дополнить, — согласился он. — И вот тут начинается моя часть, и она короткая. Дополнение, вышедшее назавтра, есть возражение. Дополнение, вышедшее через неделю, есть донос. Одновременно с приказом — это разъяснение, и его читают вместе, одним глазом, и ссорить их между собой некому.
— А одновременно — это когда?
— Час тут ни при чём. Место. — Он придвинул газету ко мне. — Один наборный стол, Николай Петрович, а не два обещания.
Я молчал и смотрел на третью страницу.
— И вторая моя часть, ещё короче. Вы её знаете, но я скажу вслух, потому что после будет поздно. Под этой бумагой стоит учреждение. Ни одной фамилии. Если рядом ляжет бумага с фамилией, её через сутки будут звать офицерской подделкой, и звать будут правильно.
— Значит, без фамилии.
— Без фамилии. — Он договорил то, ради чего пришёл. — Но кто-то должен быть назван местом, куда идти спрашивать. Иначе это листовка. Вы мне сами это объясняли в феврале, и я тогда с вами не согласился.
Типография «Известий» стояла в Сайкином переулке, в чужом доме, взятом третьи сутки назад вместе с машинами и людьми.
Внутри было холодно и очень светло. Наверху, под потолком, горели лампы без колпаков, и от этого всё внизу — руки, кассы, разложенные оттиски — лежало в резкой тени и казалось нарисованным. Бережного мне показали от дверей: за третьим реалом, в жилете, без пиджака.
Ему было за сорок. Он не обернулся, когда я подошёл, и не обернулся, когда я назвался; левая рука у него была занята верстаткой, и он её не опустил. Правая всё это время ходила в кассу и обратно — так ходит рука, которая тридцать лет знает, где что лежит.
— Говорите. Я слышу.
Я объяснил, зачем пришёл. Он ни разу не переспросил.
Дослушав, он поставил последнюю литеру, снял с верстатки строку и вдавил её в ноготь большого пальца, не глядя, — и прочёл на ногте, что набрал.
— Теперь я скажу своё. Приказ этот я набирал нынче ночью, вот этими руками, с полуночи до трёх. А вы пришли его править.
— Я пришёл не править.
— Поправлять. Это то же слово, только вежливое.
Тут он всё-таки положил верстатку и повернулся ко мне первый раз.
— Ваше высокоблагородие, тут четвёртые сутки ходят с бумагами, и все с хорошими. Мне вчера трое приносили. Я тем троим сказал, что скажу и вам. Место в номере мне не принадлежит. Работа моя. Покуда работа моя, я решаю, что в неё встанет.
— Сколько знаков?
Взгляд у него переменился — не мягче, а внимательнее.
— В чём?
— В том, что вы набрали ночью. И в том, что у вас осталось незанятым.
— Стало быть, вы не спорить пришли.
— А спорить я и не умею. Я умею считать.
— Считайте. — Он вернулся к кассе и взял литеру. — Только считать вам нечего. Я сказал: не встанет.
Я постоял ещё немного и пошёл к дверям.
Дошёл я шагов до пяти. Он окликнул меня от реала, не оборачиваясь и не повышая голоса, и по тому, как он окликнул, было слышно, что окликать он не собирался.
— Ваше высокоблагородие.
— Да.
— Те трое, что вчера приходили, — они мне все доказывали. Один час доказывал. — Он всё-таки повернулся. — А вы уходите.
— Мне вас нечем убеждать. У вас работа, у меня знаки.
Он поднял с реала оттиск, свернул его вдвое и сунул под локоть.
— Тогда идёмте, покажу.
Номер был почти собран. Полосы лежали свёрстанные, обвязанные бечёвкой, каждая в один виток, и виток этот был единственным, что держало их вместе. Бережной тронул одну ладонью сбоку, легонько, и набор чуть повело.
— Вот. Покуда в раму не заперто, всё на шпагате. Заденьте — и собирать заново полдня.
— Куда я могу встать?
— Никуда. Вы можете встать только туда, где уже пусто. — Он показал на третью полосу, в нижний угол. — Тут у меня дыра. Было объявление, объявление сняли. Сорок строк.
Я прикинул по шрифту соседней колонки и не сошёлся: строка казалась короче.
— Сколько это знаков?
— По этому шрифту тридцать восемь на строку. Тысяча пятьсот двадцать. — Он взял из ящика брусочек и подержал на ладони. — И это потолок, а не мера. У вас пунктов сколько?
— Семь.
— Семь абзацев — семь неполных концевых строк. Считайте тысячу триста восемьдесят, и ни знаком больше.
— В том, что написано, три тысячи.
— Три тысячи — это вам четыре часа: обыкновенный наборщик даёт восемьсот букв в час. Я даю тысячу, и то не всю смену, мне три, если не вставать. А полосу ждут к шести.
— Посадите троих.
— Троих свободных у меня нет, все на четвёртой полосе.
Брусочек он всё это время держал на ладони и мне не отдавал.
— Что это?
— Шпация. Пустое место. Его в строку кладут руками, и оно тоже из свинца, и его тоже надо взять из ящика. Без него строка ходит и вываливается.
Он подал его мне. Брусочек оказался неожиданно тяжёлым для такой мелочи и ниже литеры на палец: оттого он не доставал до бумаги и оттого не печатался. Я повертел его в пальцах и вернул.
— Половину вон. Дайте мне угол и оттиск, на чём писать.
Бережной подождал ещё секунду — я думаю, он ждал, что я стану торговаться, — и дал мне угол реала.
Резали вчетвером и резали час с четвертью.
Мансуров привёл Костюченко, Костюченко ещё в дверях выложил главное:
— Пустили. Не по бумаге — бумагу и глядеть не стали. По листу: я его в дверях развернул, а он до полу. Девять подписей и сорок одна фамилия.
Рожнов пришёл последним и прямо с поста, не сменившись. У него со вчерашнего стоял караул на телефонной станции: двенадцать человек, смена в полдень. Полдень прошёл четыре часа назад.
— Мне нужно четыре слова. — Он не сел и шинели не расстегнул. — Утром пришли двое от комитета и велели снять. Приказ военной комиссии они читали и знают. И четвёртый пункт мне тоже прочли.
Четвёртый пункт я знал: приказы военной комиссии Государственной думы следует исполнять, за исключением тех случаев, когда они противоречат приказам и постановлениям Совета.
— Постановление Совета о вашей станции есть?
— Нету. Оттого и пришёл. Есть приказ комиссии — пост держать. И есть люди, которые говорят, что он противоречит. — Он развёл ладони и свёл обратно. — Николай Петрович, я тридцать лет служу. Я умею исполнять и умею не исполнять, и за то и за другое отвечал. Тут не то. Не назначено ни должности, ни человека. А мне пост менять, и спросить не у кого.
— Кто у вас там сейчас?
— Те же двенадцать. Восьмой час стоят.
Я взял оттиск и вписал этому отдельный пункт, шестой, тут же, при нём.
Написали сперва длинно и по-человечески, и вышло девять пунктов и три с половиной тысячи знаков. Дальше пошла работа.
— Первый читайте, — сказал Рожнов.
