Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 41

— Никуда. С этой бумагой вы никуда. А я вам дам свою, от руки: что шесть одноконных саней взяты мною такого-то числа для перевоза муки с такого-то склада в такие-то пекарни и что за них отвечаю я, подполковник такой-то.

Ломовик подумал.

— Прямо своей рукой?

— Своей рукой.

— И фамилию поставите?

— И фамилию, и чин.

— Тогда ладно. — Ломовик пошёл собирать возчиков и запрягать.

Я сел на грядку первых саней и посчитал.

Ломовая подвода зимой берёт пудов пятьдесят, если не жалеть лошадь и не гнать. Шесть саней — триста за ездку. От Калашниковской до Тележной и обратно с погрузкой — два часа с лишним; до темноты успевали сделать одну. Вторую пришлось бы вести ночью, если возчики согласятся.

Триста пудов. На складах лежало четыре тысячи, и трём пекарням на сутки нужно было тысячу восемьсот. Я вывозил меньше одной тринадцатой части склада и ровно шестую долю суточной нужды. Шесть саней были всем, что удалось собрать на этот день.

Считать я умею, и потому радоваться мне было нечему. Но я всё-таки сидел на грядке и радовался, и это, надо думать, была первая нечестность, которую я себе за эту неделю позволил.

* * *

К пятому часу появилась бумага, ради которой стоило прожить эти сутки.

Её принесли в оттиске, ещё сырую, и я прочёл её, стоя у той же колонны. Обращение к городу: что продовольственное дело принимается под единое руководство, что пекарям надлежит немедленно стать к печам, что мука будет подана, а распределение пойдёт через попечительства.

Внизу стояла подпись.

Подпись была двойная — и левого крыла, и правого, обоих разом, в одной строке, через союз «и». Я перечёл её три раза и в третий раз поймал себя на том, что считаю запятые.

Тут не было ни примирения, ни соглашения, ни признания старшинства. Ни одна сторона не уступила другой ни в чём, и обе продолжали писать свои приказы на своих — вернее, на одних и тех же — бланках. Просто оказалось, что мука одна, пекарни одни, и лист у Мансурова один, и если поставить два имени рядом, хлеб пойдёт, а если начать выяснять, чьё имя первое, хлеб не пойдёт.

Договорились о том, где считать общее. Не договорились ни о чём другом.

Я сложил оттиск и убрал во внутренний карман, к своей книжке с выписками.

* * *

Хватило этого до шестого часа.

В шестом часу в коридоре сошлись трое, и я оказался четвёртым, и разговор был про Николаевскую дорогу.

Первый говорил, что дорога стоит и что от Москвы ничего не идёт третьи сутки. Второй говорил, что дорога идёт, но грузы поворачивают в Тосно и разгружают там, а куда девают — неизвестно. Третий говорил, что дорогу заняли и что оттуда нынче прошёл поезд на Псков, а стало быть, она свободна.

Все трое говорили с одинаковой уверенностью, и все трое ссылались на людей, которые сами видели.

— Господа, кто из вас держал в руках телеграмму?

Они посмотрели на меня.

Никто не держал. Первый слышал от человека с вокзала. Второй — от служащего управления, который тоже слышал. Третий — от солдата, приехавшего с эшелоном, и солдат этот сам не знал, откуда эшелон.

— Сколько муки числилось позавчера на складах из листа Мансурова, я знаю до пуда. Сколько там осталось нынче и сколько её идёт по дороге, не знает никто. А решают по тому, что услышали последним.

— А вы-то что предлагаете?

Тут я и понял, зачем я в этом здании.

— Один факт вместо трёх слухов. Добытый так, чтобы за него отвечал названный человек. Одна телеграмма с ленты, с номером и часом подачи, за подписью того, кто её подал. Не пересказ. Не «говорят». Лента.

— По какому проводу? — спросил второй. — Телеграф на Почтамтской — это почт и телеграфов, то есть внутренних дел.

— По железнодорожному. У путей сообщения свой провод, и он не в МВД. Он идёт до Владивостока и не зависит ни от кого в этом здании.

Все трое помолчали.

— Кто же пойдёт? — спросил первый.

Вопрос был не о том, кто пойдёт. Вопрос был о том, от чьего имени. И это все трое поняли раньше меня, и оттого все трое молчали долго, и никто не смотрел ни в левую сторону коридора, ни в правую.

— Пойду я, и пойду ни от кого. Мне не нужно ничьей подписи, чтобы прочесть ленту и переписать с неё число.

— А чтобы вас туда пустили, как?

— А вот чтобы пустили, — мне и понадобится, чтобы вы двое написали мне одну бумагу на двоих. Не два листа. Один. И оба подписали.

Глава 16

«Двадцать три фамилии»

На путях стояла мука.

Первого марта я приехал в узел затемно, и первое, что увидел при фонаре, был состав из тридцати с лишним крытых вагонов, стоявший на четвёртом пути так, как стоят долго: снег на крышах слежался и обтаял по краям от солнца, а под буксами намело до самых осей. Вагоны были опломбированы. На третьем стоял ещё один такой же, на пятом — наполовину разгруженный и брошенный. Между ними по натоптанной тропе ходили люди, и ходили не по делу, а насквозь, — так было короче к депо.

Мука тут была. Мука тут стояла шестые, десятые и двенадцатые сутки, и её было столько, что ею можно было завалить любую лавку в городе.

Сдвинуть её было нечем.

Из пяти маневровых паровозов узла в работе числились два, и оба второй день ходили под литерными; третий стоял в промывке; четвёртый ждал колосников; про пятый мне сказали, что он «в Тосне», и на вопрос, чей он теперь, ответили пожатием плеча. Кондуктор, у которого я это выспрашивал, был немолодой, в тулупе поверх шинели, и говорил охотно, — за трое суток его никто ни о чём не спросил.

— А наряд-то был?

— Нарядов было три.

— От кого наряды?

— Один от управы. Один от военных. Третий вчера привезли, на думском бланке.

— И что вышло?

— И ничего, ваше высокоблагородие. По трём нарядам одну машину не разделишь.

В конторе на стене висела телеграмма, пришедшая накануне и вывешенная, должно быть, для успокоения: в ней сообщалось, что мука идёт в большом количестве и что в ближайшие дни столица будет ею залита. Телеграмму читали. Двое стояли перед ней и читали вслух, водя пальцем, и вид у обоих был не насмешливый, а внимательный.

Мука шла. Мука шла в большом количестве. Она пришла и стояла в двухстах саженях отсюда, за пломбами, под снегом, и от этого в городе не прибавилось ни фунта.

* * *

На Фонтанку я попал к десяти и понял с порога, что пришёл не за тем, за чем сюда ходят.

В подъезде часовые. В коридорах людно. По лестнице носят ящики.

Меня спросили, к кому. Я сказал: мне нужны сведения о движении хлебных поездов на Петроград.

Меня переспросили. Я повторил.

— От кого вы?

— Я подполковник Северцев, при комиссии по продовольствию столицы.

— Это я слышал. Я спрашиваю: от кого.

Мы посмотрели друг на друга.

Дело было не в грубости. Человек передо мною за сутки выучил единственный вопрос, который тут теперь имел смысл. Не «что вам нужно». Не «на каком основании». А — чей вы.

— Ни от кого, — сказал я. — Мне нужно число.

— Ни от кого не бывает, — сказал он и не рассердился. — Ваше высокоблагородие, я тут четвёртые сутки. Вчера у нас было три власти к обеду, и все три с бумагами. Покуда не знаю, чей человек, я ему ничего не дам.

— Я пришёл не за бумагой.

— Все так говорят.

Он всё-таки провёл меня наверх. Наверху я двадцать минут говорил с тремя людьми и вынес из них одно.

Приказом по министерству со вчерашнего вечера телеграммы к отправке принимаются только за подписями двенадцати лиц, и я не из них, и это правильно, и я против этого ничего не имею. Но я пришёл не отправлять. Я пришёл спросить. И выяснилось, что спросить некому: нигде не записано, где какой состав, и не было записано никогда.

Я это знал и раньше — и всё-таки надеялся.

На всей русской дороге нет человека, который мог бы посмотреть и сказать. Есть провод. По проводу можно спросить у станции, и станция ответит — если там кто-нибудь сидит, если он захочет ответить и если он знает. Так нынче ночью искали царский поезд: не смотрели в сводку, а связались с Николаевской дорогой и спрашивали.