Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 34
Он согласился с одним пунктом из двух, и я понял это на секунду позже, чем следовало.
— Живых не дадите. — Он застегнул шинель. — А теперь пойдёмте, ваше высокоблагородие, во двор.
— Зачем во двор?
— Затем, что у неё во дворе под рогожей двое лежат. Мне их у ворот показали, покуда я вас тут ждал.
И он пошёл первым, и знал куда, и мне оставалось идти следом.
Под навесом, где летом складывают ящики, лежали двое, накрытые рогожей, и рогожа была короткая, и из-под неё торчали сапоги. Их внесли в калитку, как вносят лежачих, и по правилу задних ворот — без имени.
Только они были мёртвые.
— Вот, — сказал помощник пристава почти мягко. — Этих я запишу.
— На каком основании?
— На том, ваше высокоблагородие, что их без судебного врача земле предать нельзя. Ни ей, ни мне, ни вам. — Он достал книжку и слюнил карандаш, и делал это без всякого торжества. — А кто похоронит вперёд осмотра, тот отвечает по уголовным. А если станут доказывать, что он затем и хоронил, чтобы следы прикрыть, тот отвечает как пособник.
Слово «пособник» он выговорил ровно и без ударения — так оно у него в бумаге и стояло.
И был прав.
И я, стоя над рогожей, впервые за день дочитал собственную выписку до конца.
Врач доводит до сведения следователя о ранах, могущих иметь смертельные последствия. О могущих иметь. Значит, безымянным по этому закону остаётся только лёгкий, тот, кто через неделю уйдёт домой сам. А про тяжёлого — про всякого, кто может умереть до утра, — довести обязаны и живого.
Четверть часа назад я торжествовал, отбив список. Я отбил список лёгких.
Я поднял рогожу за угол.
Первый немолодой, в пальто с барашковым воротником; воротник расстегнули уже тут, когда смотрели рану. Второй — мальчишка лет семнадцати, в куртке ремесленника, и на левой руке у него чернильное пятно между большим и указательным, какое остаётся у тех, кто пишет много и держит перо низко.
Ни у того, ни у другого в карманах ничего не искали. По правилу задних ворот не ищут: вносят и кладут.
Помощник пристава писал долго.
Он записал рост, платье, приметы, цвет волос, и то, что у одного барашковый воротник, а у второго куртка ремесленная. Имён не записал: их не знал никто. Потом спрятал книжку и сказал, что следователь будет завтра и до завтра трогать их нельзя.
— И вот что ещё. — Это он сказал уже в калитке, не оборачиваясь. — Тут одного жена придёт. Я её у ворот видел, она с четырёх часов стоит и не заходит. Вы ей скажите, что не отдадут. Мне-то она не поверит.
Вера вышла на крыльцо, когда он уже ушёл.
Она постояла, поглядела на навес и вытерла руки о фартук, хотя руки были сухие.
— Я думала, вы их отбили.
— Живых отбил.
— Живых, — повторила она.
Сводку я писал в девятом часу, у себя, и писал её сам, — диктовать это было некому.
Я не поставил числа.
Я поставил три числа и к каждому определение, и определения заняли больше места, чем числа. Подобрано полицией на Знаменской площади к трём часам пополудни: тридцать восемь; к вечеру пристав ждал сорока. Внесено в один лазарет Выборгской стороны с полудня до семи: сорок три, из них четверо умерли. Унесено с площади посторонними руками: неизвестно и установлению по имеющемуся порядку не подлежит, ибо счёт ведётся по подобранным, а подбирают только тех, кто остался лежать.
И ниже написал то, ради чего писал.
Что три эти числа сложению не подлежат: они считают разное. Что общего числа пострадавших за нынешний день в городе не существует ни у меня, ни у градоначальства, ни у Красного Креста. Что никто такого счёта не ведёт и вести его не поручено никому.
Потом перечитал и приписал четвёртое, против себя.
Что первое число снято в третьем часу, второе в пятом, а в шестом на Суворовском стреляли ещё раз, и, стало быть, к семи неверны оба, и неверны они по той же самой причине, по какой неверна всякая сводка: их сняли в разные часы и поставили под один час. И что двоих, лежащих нынче во дворе того же лазарета, я не могу вписать ни в одну из трёх строк, потому что не знаю, чьи они и откуда, — а не вписать их значит повторить своими руками то, в чём я упрекаю других.
Отнёс я это в одиннадцатом часу.
Дежурный офицер прочёл, поднял глаза и прочёл ещё раз.
— А одно число где, ваше высокоблагородие?
— Одного числа не существует.
— Подполковник, мне это отправлять. Мне нужно одно число.
— Одного числа не существует.
— Мне не важно, существует оно или нет, — сказал он и не отвёл глаз. — Мне важно, что в графе должно что-то стоять. Вы мне дайте, а я в скобках напишу «по предварительным сведениям».
Я взял у него лист и приписал внизу четвёртую строчку: что при сложении трёх чисел сложение будет неверно, а лицо, его сделавшее, отвечает за неверность.
Он прочёл и вернул мне лист.
— Тогда я отправлю без вашего, — сказал он. — У меня к десяти уже подали из участков. Там одно число.
Я сложил свой лист и убрал в карман, и вышел, и на лестнице встал.
Потом вернулся к себе и написал вторую бумагу, и вот она вышла короткая.
Судебному следователю такого-то участка, от подполковника такого-то, о двух телах, находящихся во дворе лазарета на Выборгской стороне и подлежащих осмотру. Имён нет. Далее приметы: первый — мужчина лет пятидесяти, в пальто с барашковым воротником, воротник расстёгнут при осмотре раны; второй — юноша лет семнадцати, куртка ремесленная, на левой руке между большим и указательным чернильное пятно, какое остаётся у пишущих много и держащих перо низко.
Больше я о них не знал ничего.
Эта бумага не шла ни в какую графу и никого ни к чему не обязывала, кроме одного человека, которому по закону положено приехать и посмотреть. Наверх она не поднималась. В сводку не входила. Сложить её было не с чем.
Я надписал конверт, отдал вестовому и велел снести нынче же, а не утром.
Про павловцев мне рассказал Пыжов, и рассказал в трактире у Литейного, куда я зашёл греться, и рассказал с оглядкой на дверь.
— Четвёртая рота вышла.
— Куда это она вышла?
— На улицу. С винтовками. — Он придвинул стакан и не пил. — Стреляли вверх. Требовали.
— Чего же требовали?
— Чтобы своих увели. — Пыжов посмотрел на меня и повторил, потому что я не понял с первого раза: — Своих. Учебную команду. Она с полудня у думы стояла и била по людям.
Четвёртая рота — эвакуированные, половина после ран, и готовят их обратно в строй, а не на улицу. Её и не вызывали нынче никуда. Она сидела в казарме при придворно-конюшенном ведомстве и знала о городе только то, что доносится через ворота.
Через ворота ей и донесли.
— А кто же им сказал?
— Рабочие сказали, — ответил Пыжов. — Пришли к воротам и просили дневальных передать внутрь: ваши, мол, народ расстреливают.
Я переспросил, потому что тут была одна вещь, которую надо было понять точно.
— Рабочие пришли к воротам чужой казармы и рассказали солдатам, что делает их собственный полк?
— Ну да, рабочие и сказали.
— И до того никто в казарме не знал?
— А откуда? — Пыжов удивился так, как удивляются очевидному. — А кто? Ротный не скажет.
Дальше он рассказывал уже с чужих слов и путался, и я эту часть проверять не стал, — проверять было негде: уговаривали, потом уговаривал полковой священник, потом рота вернулась и сдала винтовки. Сдала не все: двадцати одной не досчитались, а значит, не досчитались и людей. Ночью у казарм смертельно ранили полковника; кто и чем — говорили по-разному, и я до сих пор не знаю.
— Их будут судить. — Пыжов отодвинул стакан.
— Будут, я думаю.
— А тех, кто у думы стрелял?
Он спросил, чтобы что-нибудь спросить, и сам понял, и стал глядеть в стакан.
А в шестом часу стреляли на Суворовском — в квартале от той пекарни, что стояла у меня под караулом.
