Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 32

— Я составлял этот пост, — сказал я. — Табель у вас в помещении, там моя фамилия.

— Так точно, — ответил часовой и не двинулся.

Он был прав, и он был прав до последней запятой. Часовой исполняет приказания караульного начальника, караульного унтер-офицера и своего разводящего, и только эти трое могут снять его с поста или переставить. Меня среди этих троих нет и быть не может. Автор бумаги для часового — посторонний человек в темноте, и если бы он меня послушал, бумага моя не стоила бы ничего, потому что её бы слушались все, кто её видел, а видеть её мог кто угодно.

Разводящий пришёл через семь минут. Ефрейтор, немолодой, с фонарём в левой руке и правой свободной.

— Что пропуск?

Пропуска я не знал, и знать не мог.

Пропуск назначается на сутки вместе с паролем, и всегда это название военного предмета на ту же букву, что и пароль: пароль Самара — пропуск сабля. Идёт он в запечатанном конверте, из канцелярии части, под расписку, и приходит к тем, кто в наряде. Я в наряде не состоял. Мою бумагу подписали в семнадцать сорок, а пропуск на эти сутки ушёл в части до полудня, и в нём про Шпалерную ничего не было и быть не могло.

— Пропуска не знаю.

— Тогда извините, ваше высокоблагородие.

Он посветил мне фонарём в лицо, коротко и не в глаза, и остался стоять, пока я не отошёл от калитки на десять шагов.

Мою собственную бумагу исполняли в двадцати аршинах от меня, и внутрь она меня не пускала.

Я постоял ещё минуту у ограды.

За оградой ровно гудело: у станции своя котельная и своя электрическая машина, и она гудит всю ночь, и от этого гула снег у забора был подтаявший и потом смёрзшийся коркой. Внутри работали. Работали всю зиму и работали бы дальше, и никто из тех, кто шёл нынче по льду, туда не собирался.

Я отогнал это и поехал.

* * *

Стрелять начали в девятом часу, когда я ехал обратно.

Невский был ещё людный, и темно было совершенно. У Гостиного двора светились окна, и от часовни свет ложился на снег четырёхугольниками.

Извозчик остановился сам.

Сперва ударило раз, коротко и не страшно, — так хлопает дверь на сквозняке. Потом стало тихо. Потом ударило подряд, и это уже был залп, и в залпе слышно, что стреляют не в воздух: воздух отзывается пусто, а тут отозвалось твёрдо, потому что за людьми стена.

Кричать начали после.

Я дошёл до угла пешком и дальше не пошёл: дальше уже несли, и там стояла карета скорой помощи, пароконная, и распоряжались без меня и лучше меня. Убитых было трое, и это я узнал в ту же ночь. Раненых девять, и это оказалось не всё.

Распоряжался поручик — не из той команды, а из наряда, стоявшего у Садовой, — молодой, без шинели, в одном кителе, и распоряжался хорошо: развёл носилки в две стороны, чтобы не сталкивались, и поставил городового у входа в подворотню, куда сносили.

Я подошёл и назвался.

— Мне нечем вам помочь, ваше высокоблагородие, — сказал он, не поворачиваясь. — Тут врачи.

— Я не за этим. Кто будет записывать?

Он повернулся ко мне впервые.

— Что тут записывать?

— Час. Место. Кто подал команду и подавал ли. Это вносится внизу страницы, с часом и с двумя свидетелями.

— Команду подавали, — сказал он слишком быстро. — То есть предупредили.

— Чем предупредили?

— Голосом. Кричали «разойдись».

— Троекратный сигнал подаётся на трубе, горне или барабане.

— У нас не было трубача. — И поправился хуже, чем следовало: — В нас стреляли. У нас рядовой ранен в голову. Мы весь день ходили конными и не тронули никого.

— Я знаю. Я и хочу, чтобы это было записано.

— Куда, ваше высокоблагородие? В какую постовую ведомость?

И тут я стал.

Постовой ведомости не было и быть не могло. Она заводится на караул, а караула тут нет: есть учебная команда, весь день ходившая по Невскому в конном строю, и поста у неё нет, и здания, которое она охраняет, тоже. Она возвращалась. В неё выстрелили. Начальник остановил её, спешил и приказал стрелять — и был в полном своём праве: без предварения и без всякого указания войскам дозволено действовать оружием, когда сделано нападение на войска.

Он даже соврал мне зря. Ему не нужно было предупреждения.

Всё, что я написал за этот день, стояло в силе. Четыре адреса, часы смен, восемьдесят два имени, две подписи с той стороны и моя шестая строка про час и двух свидетелей. Ни одна буква не была нарушена, потому что моя бумага была не про это.

— Я могу быть вторым свидетелем, — сказал я. — Я слышал отсюда и видел свет от часовни.

Поручик посмотрел на мои погоны, потом мимо меня, на угол.

— Вы посторонний. Извините.

Второй раз за вечер и вторым человеком, и оба раза по уставу, и оба раза правильно.

Я отошёл к тумбе и стоял, пока не пронесли последних. Снег шёл маленький, безветренный, ровно, и на мостовой у часовни он ложился и не таял, и его никто не топтал, потому что там уже никого не было.

Я думал, что мне некуда это записать.

У меня было восемь ведомостей, четыре утверждённых адреса и утверждённая строка про свидетелей, и во всём этом хозяйстве не нашлось одной графы: для выстрела, который никто не приказывал, на месте, которое никто не охранял, при свидетеле, которого не считают свидетелем.

Глава 13

«Выстрелы»

Афишу читали вслух.

Она была наклеена на тумбу у Знаменской, ещё сырая по краям, и перед ней стояли человек двадцать, и читал один — в очках, в форменной фуражке без кокарды, должно быть, из служащих, — читал ровно и негромко, и через слово оборачивался, точно проверял, слышно ли задним.

— «Всякие скопища воспрещаются».

— Это как понимать, Пал Иваныч?

— Это так, что вот мы с вами стоим, и мы скопище.

Он дочитал до конца и стал читать сызнова, — подошли новые. Я стал третьим справа и слушал вместе со всеми, и никто на мою шинель не оглянулся, а это за последние сутки случилось со мной уже дважды.

Афиш наклеили ночью, и наклеили щедро: на тумбах, на заборе у вокзала, на дверях запертой булочной, и белые прямоугольники шли по улице вперёд, как вехи.

Женщина в платке спросила у чтеца, будет ли завтра хлеб.

Он ответил, что тут про хлеб ничего.

— А про что же тогда?

— Про то, что стрелять будут.

Она сказала «ну» и осталась стоять.

Люди дослушали, помолчали, потоптались и остались. Потом подошли ещё, и чтец начал в третий раз.

А было воскресенье.

По моей части это значило, что нынешний день выпадает из счёта весь. Заводы стояли не оттого, что бастовали, а оттого, что праздник, и всякая цифра, какую нынче подадут наверх — сколько бастует, сколько встало, сколько вышло, — будет цифрой ни о чём: работать нынче некому, стало быть, и бастовать некому. Цифру всё равно подадут: графа есть, а пустую графу наверх не отправляют.

Улица при этом была полна.

Полна ровно, без давки, как бывает полна улица в хорошую погоду в выходной, и погода была хорошая — ясная, сухая, из тех, которые в феврале выгоняют из дому всех.

Я пошёл на Шпалерную, к своему караулу.

* * *

На этот раз меня пустили, но не по пропуску.

Часовой был другой, из второй смены, а разводящий тот же, вчерашний ефрейтор с фонарём. Он меня узнал и всё равно спросил пропуск.

— Пропуска не знаю. В наряде не состою.

Ефрейтор вызвал караульного начальника. Тот вышел с копией табеля, сверил мою фамилию с подписью под ней и сам приказал провести меня по двору. Решение принял он, не моя бумага и не моя фамилия.

Я прошёл в калитку, и ефрейтор пошёл рядом и молчал.

За сутки тут не случилось ничего.

Караульное помещение было тёплое, дров хватило, в постовой ведомости внизу страницы стояла одна оговорка, и оговорка была та самая, которую я вчера выпрашивал: что караул поставлен с двадцати часов двадцать пятого, вперёд срока, о чём начальнику караула объявлено. Записал её штабс-капитан. Почерк был круглый и злой.