Прапорщик 1914: Февраль (СИ), стр. 29

Тот казак, что стоял ближе других, снял папаху и поклонился. За ним поклонились ещё двое.

Митинг под памятником шёл ещё с четверть часа, и всё это время его охраняли те самые люди, которые были туда поставлены, чтобы его разогнать.

Я достал часы, посмотрел и через минуту достал опять. Времени я так и не запомнил.

На углу я прикинул по привычке: полусотня сабель против полутора тысяч человек.

Прикидка не имела смысла.

* * *

Пыжов нашёл меня в восьмом часу и нашёл не в коридоре, а на улице.

— На Малой Посадской нынче убили женщину. — Здороваться он не стал.

— Кто же её убил?

— Вот об этом и разговор.

Он рассказал коротко. Улицу перед тем очистили, и было тихо. Из публики у одного дома выстрелили в наряд полиции и не попали. Через несколько минут выстрелили из другого места, и этим выстрелом женщине пробило голову.

— Имени нет, — сказал Пыжов. — Никто её не назвал, и по сей час не назвали. Лет сорока, в чёрном платке, и при ней была корзина, а в корзине пусто.

— А стрелявшего нашли?

— Нашли мещанина с раной в бедре, который говорит, что стрелял конный городовой Марчук. — Пыжов остановился. — Ваше высокоблагородие, я к вам не с новостью. Я с просьбой.

— Говорите, что за просьба.

— Револьвер Марчука осматривали при двух свидетелях. Свидетели полицейские, и оттого им веры нет. Мне нужен третий, кто в этом понимает и кто не оттуда. Посмотрите ствол и скажите, что видели.

Мы прошли два квартала. В участке было натоплено и пахло сургучом, и за столом сидел помощник пристава, и по лицу его было ясно, что я пришёл не вовремя и не по своей части.

Марчук стоял у стены. Лет тридцати, с рябым лицом, и держался он не испуганно, а обиженно, как держится человек, которого при всех проверяют в том, чего он не делал.

Револьвер мне подали в тряпке, и я развернул её сам.

Осматривать это я умею. За девять лет я перебрал их сотни, и в четырнадцатом году принимал по описи двести шестнадцать штук за одно утро, и знаю руками, как выглядит ствол, из которого стреляли вчера, и как — из которого стреляли месяц назад и потом чистили.

Все семь патронов были на месте, и я вынул каждый и оглядел капсюль. Гнёзда чистые.

Ствол я поднёс к лампе и смотрел долго.

Нагара не было вовсе. И не было того сального налёта, какой остаётся, если протирали наспех и недавно: такой налёт видно по краю нарезов, и он не снимается тряпкой, его надо выводить.

Из этого револьвера в тот день не стреляли, и не стреляли из него давно.

Я сказал это вслух. Писарь записал за мной слово в слово, и я перечёл написанное и подписал под своей фамилией и чином.

Марчук у стены переступил и сказал: покорнейше благодарю.

Я ему не ответил.

На улице Пыжов закурил.

— Ну вот. Теперь есть третий.

— И что же теперь будет?

— А ничего не будет. — Он посмотрел на меня искоса. — Через три дня в трёх домах будут говорить, что городового отмазал офицер из комиссии. И назовут фамилию, вашу. И, ваше высокоблагородие, я вам это говорю не в укор: я вас сам и попросил.

Я шёл до угла и молчал.

Ствол был чист. Я это видел глазами и подписал рукой, и подпись моя стоила ровно столько же, сколько стоило утром объявление о муке.

— И ещё одно, за то же, — сказал Пыжов у поворота. — Нынче по частям пошло словесно: завтра на улицу выходят по особому расчёту. Не роты. Отобранные.

— Откуда пошло?

— Из вашей комиссии. Генерал велел передать начальникам районов по телефону.

— По какому расчёту?

— По трём приметам. У кого винтовка. Кто живёт отдельно. И кого с кем поставить.

Я остановился посреди панели.

Две первые приметы у них были и без меня. Их видно из ведомости, их знает всякий каптенармус, и по ним шестьдесят человек взяли в девятом часу утра, когда я ещё стоял у разбитой лавки.

Третьей у них не было.

Кого с кем поставить — это не свойство части и не строка в ведомости. Это расстановка, и она делается на месте, и с нею можно взять любую роту, потому что рядом всегда есть кого поставить.

Я дал им её сам, около полудня, добровольно и хорошо.

Домой я не пошёл. Я вернулся в комиссию, сел за свой стол и положил перед собой чистый лист.

Я просидел над ним до второго часа ночи.

Лампа коптила, и я дважды подвинчивал фитиль, и оба раза подвинтил не в ту сторону.

Лист я убрал обратно в ящик, и ящик запер, и ключ положил в карман, где с седьмого февраля лежит ключ от правого ящика.

Утром надо было идти на службу.

Глава 12

«Именной приказ»

По льду шли не так, как по льду ходят.

По льду ходят враскачку, пробуя ногой, и оглядываются на тот берег, с которого сошли. Эти шли ровно, как по улице, и не оглядывались, и в середине реки трое несли на плечах доску, и доска покачивалась в такт, как покачивается всякая ноша, которую несут долго и привыкли.

Застава стояла на Литейном мосту.

Я видел её сверху и сбоку, с угла набережной: пеший наряд у въезда, двое конных в стороне и офицер, который ходил четыре шага туда и четыре обратно. Мост был занят хорошо. Мост был занят совершенно правильно, и мимо заставы не прошёл никто.

Под мостом, саженях в тридцати ниже, шли по реке.

Их было столько, что снег на льду стал тёмным по всей ширине, и полоса эта тянулась от Выборгской стороны наискось, к Гагаринской пристани, и не кончалась. Офицер на мосту стоял к ним спиной. Потом он повернулся, посмотрел вниз и опять пошёл свои четыре шага.

Я стоял и смотрел, как проходит город.

В другой день я бы сосчитал. Я умею считать ход: по минутам, палочками, и складывать после, и я знаю, во сколько обходится ошибка в одну палочку на сотне. У меня были часы, и карандаш, и тетрадь во внутреннем кармане, и была графа, куда это число легло бы. Я даже вынул карандаш.

И убрал обратно.

Считать было не для кого. Я это знал точно: у меня лежало восемь ведомостей, и в каждой числа мои, и ни одно из них ничего не сдвинуло ни на вершок. Внизу, у самого берега, лёд был выбит до чёрного, и там стояла лестница из двух связанных жердей, и по ней поднимались наверх по одному, а внизу придерживали.

Кто-то додумался и принёс жерди. Кто-то стоял и держал.

Я застегнул шинель и пошёл на Литейный, и по дороге в первый раз за месяц думал не о том, что записать, а о том, к кому идти.

* * *

Разрешение мне подали в одиннадцатом часу, и подали не как бумагу, а как одолжение.

— Здесь одна строка, — сказал полковник из штабных, которого я до того встречал только в коридоре, всего два раза. — Про склады. Ваша комиссия ведает продовольственными помещениями, ваш начальник с утра в Особом совещании, вы за него. Подпишите, и мы сегодня же прикроем то, что вы сами полгода просили прикрыть.

Строка была такая: разрешается по требованию чинов полиции и войсковых начальников применять к охране продовольственных помещений все меры, вплоть до употребления оружия.

Ни одного адреса. Ни одного часа.

— Каких помещений? — Бумаги я не взял.

— Продовольственных. — Он смотрел на меня спокойно, как смотрят на того, кто задерживает очередь. — Подполковник, в городе сегодня идут по льду. Вам перечислить всё, что может стать продовольственным помещением к вечеру?

— Мне и нужно перечислить.

— Зачем? — Он не удивился; так спрашивают про лишний шаг.

— Затем, что через два часа лавка на углу сделается продовольственным помещением, и городовой у её дверей будет действовать по моей строке, и отвечать за него буду я, а знать про него не буду ничего.

Полковник положил на разрешение ладонь.

— Все так пишут. — Ладонь он с листа не снял.

Я вынул из внутреннего кармана вторую книжку, ту, где у меня выписки, и открыл её на закладке.

— Правила о призыве войск для содействия гражданским властям, — сказал я. — Статья двенадцатая. Требование о содействии военной силы должно быть письменное. Словесные допускаются в крайних случаях, и тогда лицо, предъявившее требование, остаётся при части войск и следует вместе с нею до места. Статья пятнадцатая: гражданское начальство передаёт военному начальнику указания о требующих охранения местах.