Оружейникъ. Дилогия (СИ), стр. 79
Влас уже миновал первый ряд. Я окликнул его только у ограды:
— Ковригин теперь снимет тебя с отметок, — сказал я. — За то, что ты здесь сказал.
Влас не обернулся, лишь на мгновение замедлил шаг.
— Оно того стоило, Иван, — ответил Влас. — Руки мне уже не вернуть. Пусть хоть правду запишут.
Он пошёл дальше.
Сушков дождался, пока Влас отойдёт к ограде, и снова подтянул к себе книгу. Обломки лежали рядом с калибром. Больше на конторке ничего моего не было.
Сушков перечитал сделанную писарем отметку, потом посмотрел на старый обломок, на новый и подвёл черту ногтем:
— Стало быть, эта запись не основание отдавать его вне очереди. А поручителя как не было, так и нет. Так и писать?
Никто не ответил. На этот раз тишина чувствовалась иначе. До этого люди спорили с железом, теперь спорить было не с чем. Я держал руки на краю конторки и ждал. Просить поручиться за себя нельзя. Поручительство, которое пришлось выпрашивать, стоило не больше собственной мерки, которую никто, кроме тебя, не проверял. Можно назвать её точной, расписать размер, даже поставить клеймо. Но пока другой человек не прогнал по ней свою деталь и не убедился сам, это всего лишь твоё железо и твоё слово.
Я смотрел на калибр, чужую конторку, книгу и пустую строку, в которую требовалось вписать человека.
Сзади послышался хруст снега. Я не обернулся. Влас уже дошёл почти до ограды, но остановился. Потом вернулся на один шаг:
— Меня в апреле из-под станка Иван вытащил. Больше никто не полез.
Сушков только поднял глаза, но записывать не стал. Прошло несколько секунд. Тот старик, который первым вслух сказал про полосу, потёр ладонью бороду:
— Недоимку он внёс, я при том стоял. Два года без заказов жили, а деньги нашёл.
Старик сказал это в сторону конторки и отступил к своим. И снова наступила тишина. И только после этого подал голос ещё один человек. Я узнал его. Ефим, тот самый, который в июне дождался, пока Пров Игнатьич отвернётся, и взял у меня скобы посмотреть. Теперь ждать, пока Шабров отвернётся, он не стал. Пров Игнатьич стоял в трёх шагах, и мастер это видел.
— Мерщик он толковый, чего уж тут, — Ефим шагнул вперёд, не оглядываясь на Шаброва. — Летом Сенька его скобу принёс: кому, мол, нужна? Я взял, попробовал. С тех пор каждый день пользуюсь. Деревянный шаблон сотрётся — не сразу и заметишь. А этой проверил — сразу видно, выдержан размер или нет.
В толпе кто-то переступил с ноги на ногу, и разговор стих. Шабровский мастер только что назвал калибр железкой, которая не врёт. Оставлять это без поправки было нельзя.
— Калибр тоже соврёт, если за ним не смотреть, — сказал я. — Уронишь, собьёшь край — и целую партию уведёшь в неверный размер. Раз в месяц сверяй с образцовой мерой. И всякий раз после падения.
Мастер посмотрел на калибр уже иначе.
— Верно, — согласился шабровский мастер. — За мерой тоже мера нужна.
— Железо не честнее человека, — ответил я. — Просто его легче проверить.
По толпе прошёл новый шорох. До меня долетели слова о Голутвине, казённой винтовке и воскресной пробе. Значит, тридцать выстрелов успели прийти в Заречье раньше меня.
Ружьё числилось за мастерской. Стреляли за двором Голутвина. Патроны выдавали ему. К этому сходу оно отношения не имело, и я не стал его вспоминать. Странно было другое: ни одного из трёх дел, которые сейчас назвали, я сам бы не выбрал. Я бы показал патрон, затвор, гильзу. То, на что ушло полгода, а люди назвали совсем другое. То, что держали в руках сами. Влас — то, что видел под станком. Старик — деньги, которые видел в книге. Мастер — скобу, лежавшую у него на верстаке. Я и сам всегда смотрел на руки.
Сушков дал людям договорить, после чего положил ладонь на книгу:
— Это всё хорошо. А в бумагу кого писать? Кто за него ручается?
Вот теперь тишина стала полной. До этого говорили о том, что я делал, а здесь требовалось уже назвать себя. Я остался стоять как стоял. Писарь держал перо над листом. Капля чернил собралась на кончике, но не падала. Кто-то кашлянул. Старик, говоривший про недоимку, отвёл глаза. Шабровский мастер тоже молчал. Он уже сказал больше, чем говорил обо мне раньше при собственном хозяине. Я не смотрел на Прова Игнатьича. Когда-то он сказал мне: отдашь последнее слово железке — она за тебя в кандалы не пойдёт. Сегодня его собственный мастер при всём обществе назвал скобу, которую с весны держал у себя, а я сам только что сказал вслух, что и мерка врёт, если её не поверять.
Что именно из этого заставило Шаброва сдвинуться с места, я знать не мог, но услышал, как снег хрустнул под сапогом и прозвучал его голос:
— Ручаюсь за него. Работал он у меня, работал исправно, от дела не бегал — это я своими глазами видел, за это и ручаюсь. Больше ни за что.
Никто не переспросил.
Сушков посмотрел на него поверх книги, уточняя, именно ли так записывать.
— Так и пиши, — ответил Шабров.
Писарь наконец опустил перо. Зашуршала бумага. Смотрел я на перо писаря. Когда-то он выгнал меня со двора именно за фамилию. Ни одного слова тогда назад он сейчас не забрал. Он поручался не за Ваньку Курбатова целиком, а только за ту часть, которую мог проверить своими глазами. Три голоса до этого сами по себе в бумагу не шли, но именно после них появился человек, готовый назвать своё имя. И теперь под словами это имя вставало.
Писарь закончил, перечитал про себя, потом вслух:
— «Мастеръ Провъ Игнатьевъ Шабровъ объявилъ, что Иванъ Курбатовъ при нёмъ работалъ исправно и что за исправность его по работѣ онъ, Шабровъ, ручается».
Сушков сам взял перо, придвинул книгу и отыскал мою фамилию. На полях появилась короткая запись. Потом он одним движением перечеркнул строку.
— Из внеочередных вычеркнут, — объявил Сушков.
Никто не захлопал и не поздравил. Писарь уже тянул к себе следующий лист, а из задних рядов спрашивали про подводы.
— Теперь подводы, — сказал Сушков, переворачивая страницу.
Старики начали расходиться к ограде. Шабровский мастер вернулся к своим. Пров Игнатьич остался на месте и встретил мой взгляд. Я поклонился ему; он едва заметно кивнул в ответ.
На калибр и обломки больше никто не смотрел. Они сделали своё дело и снова стали просто железом. Я завернул их в тряпицу и убрал за пазуху, пока писарь выяснял, сколько дворов выставят подводы на следующую неделю.
Мою фамилию вычеркнули из одного списка. Из другого — того, где она стояла рядом с отцовской, — её ещё предстояло убрать.
До темноты оставалось немного. Домой я зашёл ненадолго, только за бумагами, но Пелагея и Дуня ждали меня у стола. Дуня вскочила первой.
— Ну что, Ваня? — Дуня вскочила с лавки, не дав мне снять шапку.
— Вычеркнули, — я улыбнулся ей. — Из того списка, по которому меня в солдаты отдать хотели.
— Значит, остаёшься? — сестра подбежала и ухватила меня за рукав.
— Остаюсь, Дунь, — я накрыл её руку своей. — Пров Игнатьич за меня поручился. Сам вышел, при всём сходе.
Дуня обхватила меня обеими руками. Пелагея медленно опустилась на лавку, перекрестилась сама, потом перекрестила меня.
— Слава тебе господи, — сказала Пелагея. Голос у неё дрогнул. — Одного хоть отстояли.
Я обнял Дуню и посмотрел на бабку.
— Теперь отца отстоим, — сказал я. — Ревизор до утра здесь. Надо успеть отнести ему бумаги. Пусть знает, где искать.
Пелагея сразу поднялась:
— Какие брать?
Я достал журнал переделок и браковочные листы. Отдельно сложил выписку о ружье, купленном молодым господином у Мокея, и всё, что успели записать о дне и цене покупки. Дуня всё ещё держалась за мой рукав:
— Ты сегодня вернёшься?
— Сегодня, конечно, — пообещал я.
Только после этого она отпустила меня. Пелагея сама подала мне папку. Радоваться как следует времени не было, но теперь они хотя бы знали, что вечером я вернусь домой.
Взял журнал переделок и браковочные листы. Отдельно сложил выписку о ружье, купленном молодым господином у Мокея, и всё, что успели записать о дне и цене покупки.
