Оружейникъ. Дилогия (СИ), стр. 76
Я подошёл, сначала проверил казну и не обнаружил копоти. Открыл, и гильза вышла целой. Проверил патронник, потом упоры. Отпечатки оставались на обоих. Жало было чистым.
Разложил десять гильз на холстине. Каждая стреляла три раза, и ни одной трещины.
Я достал рабочую тетрадь, нашёл последнюю запись — «Собран» — и ниже дописал:
«Тридцать выстрелов. Осечек — нет. Задержек — нет. Десять гильз, каждая использована трижды. Трещин — нет».
Голутвин заглянул мне через плечо, прочитал запись и перенёс результаты в свою книгу. Перечитал, подул на чернила и довольно кивнул.
— Сегодня же генералу отправлю, — решил хозяин. — Пусть знает, с чем на комиссию пойдём.
Голутвин покосился на Матвея, который всё ещё разглядывал стреляные гильзы.
— А к завтрашнему сходу и Заречье узнает.
Тридцать выстрелов ещё не доказывали, что ружьё выдержит войну. Но они доказали всё, что требовалось сегодня: затвор запирал, гильза держала газ, извлекатель работал, а результат повторялся. Вчера на холстине лежали пять отдельных деталей. Теперь передо мной была система.
Захар Кузьмич подошёл к станку, вынул затвор и повернул его к последнему свету. Осмотрел чистое жало, провёл пальцем по упорам и бережно положил затвор рядом с гильзами.
— Хорошее ружьё, Иван, — выговорил старик, глядя мне в глаза. — Солдату такое дать не стыдно.
Он отвернулся и вытер лицо рукавом.
Я посмотрел на десять гильз. Каждая выдержала три выстрела. Завтра мне ещё предстояло отстоять своё имя на сходе, но сегодня я уже сделал то, ради чего взялся за эту работу.
Первое моё ружьё было готово. Теперь предстояло добиться, чтобы оно стало первым из тысяч.
Глава 18
Утром на лавке лежала чистая рубаха. Пелагея выкатала её ещё с вечера. Ткань стала жёсткой и гладкой, ворот лежал ровно, а рукава были сложены один на другой.
Я умылся, переоделся и подошёл к своему ящику.
Дуня сидела у печи и следила за каждым моим движением. Я достал калибр, провёл пальцами по обеим сторонам, хотя проверять там было уже нечего. Проходная и непроходная части оставались на месте, риски не сбились. Я завернул меру в тряпицу.
— Это понесёшь? — Дуня кивнула на калибр.
— Понесу, — ответил я. — На сходе люди могут сказать, будто я всё придумал. Пусть посмотрят на меру, прежде чем судить.
Дуня нашла обрывок тесёмки и дважды обвязала свёрток. Узел затянула изо всех сил.
— Чтобы не потерялось, — сестра потянула за концы, проверяя, крепко ли держится.
— Надёжно завязала, — похвалил я и протянул руку.
Она не выпустила свёрток.
— Ваня, ты только возвращайся, — попросила Дуня, глядя мне в лицо. — Ты вчера обещал.
Я присел перед ней и накрыл её руки своими.
— Помню, Дунь. К ужину буду дома, — я легонько сжал её пальцы. — А узлы сама развяжешь. Я с такими не справлюсь.
Дуня посмотрела на тесёмку и наконец отдала мне свёрток.
Я подошёл к половице. Пелагея в этот момент стояла у стола. До этого я поднимал доску тогда, когда дома никого не было, по крайней мере, мне так казалось, теперь поддел край при ней. Половица скрипнула, и Пелагея посмотрела вниз, но ничего не спросила. Под доской лежали два обломка и сложенный лист. Письмо я не тронул, а взял оба куска железа. Первому было два года, а второй я подобрал весной после разрыва Власова ствола. Я положил оба на лавку рядом и завернул их отдельно от калибра. Получилось три вещи, и больше у меня с собой не было ничего. Прошение вчера ушло к генералу. Вернётся ли оно с припиской, я не знал. Захар прямо сказал, что на сход не пойдёт. Голутвин за меня перед обществом говорить не станет. Влас ничего не обещал. Оставались калибр, два куска железа и возможность показать другим то, что уже увидел сам.
Я надел кафтан. Пелагея оглядела меня, заметила выбившийся край рубахи и сама заправила его под пояс.
— Тимофея перед сходом тоже я собирала, — сказала Пелагея. — Он тогда всё повторял, что правду скажет и этого довольно.
Её руки на мгновение замерли.
— Я помню, чем это кончилось, бабушка, — я осторожно сжал её руку. — Потому и подготовился. Обломки покажу, дам самим проверить. Скажут, отец виноват, — пусть объяснят, отчего ствол с тем же пороком разорвало уже без него.
Пелагея одёрнула кафтан и отступила.
— Вот и заставь их проверить, — сказала она.
Дуня снова посмотрела на свёртки:
— Ты их обратно принесёшь?
— Калибр принесу обязательно, — ответил я. — Обломки могут оставить для проверки.
— А их не потеряют? — нахмурилась Дуня.
— Просто так не отдам, — покачал я головой. — Пусть писарь запишет, что взяли и кому передали. А мне бумагу выдаст. Тогда будет с кого спросить.
Я убрал калибр во внутренний карман, обломки разложил по другим и взял шапку.
После обедни народ потянулся к церковной сторожке. Конторка стояла там же, где весной: та же крышка, та же чернильница, та же тяжёлая книга, из которой мне уже дважды читали мою собственную жизнь по строкам. Тихон Ларионович сидел за ней, писарь устроился сбоку. Люди стояли полукругом: кто ближе к конторке, кто дальше, у ограды.
Я заметил Шаброва в стороне, среди своих. Он стоял, засунув руки в рукава, и ни с кем не разговаривал. Ковригин тоже пришёл, но стоял у самого края.
Сначала разбирали раскладку, потом набор. Два первых дела прошли быстро, без меня: где-то не сошлись дворы, где-то спорили о лошади, потом писарь провёл две строки, и перешли дальше. Никто не собирался превращать сход в разбирательство одного Курбатова, просто дошла очередь до моей строки.
Сушков перелистнул страницу и нашёл пальцем.
— Курбатов Иван Тимофеев. Недоимка уплачена. Из списка не вычеркнут.
Голос у него был тот же, каким он когда-то назвал мне сумму долга.
Он повёл пальцем ниже.
— «Со слов господина приёмщика Ковригина: сын покойного Тимофея Курбатова носил отцу заготовки и поручения, знал и содействовал употреблению подменной казённой стали».
В толпе кто-то кашлянул.
Сушков дождался тишины и продолжил:
— Далее. Из жандармского управления справлялись: кто таков, чем живёт и кто за него поручится.
Вот это я уже слышал, только тогда книга лежала между нами двумя, теперь каждую строку слушало Заречье.
Не успел он снова опустить взгляд, как со стороны дороги появился приказчик Голутвина. Он протиснулся к конторке и протянул сложенный лист.
— От Афанасия Петровича.
Сушков развернул.
— Сам-то что не пришёл? Дело не чужое.
— Хозяин на сход не ходок. Он меня прислал, я и принёс.
Приказчик сказал это так, словно речь шла о погоде. Приказчик произнёс это так буднично, словно передавал не бумагу на сход, а утренний наряд. Сушков прочитал лист один раз, затем вернулся к началу.
— Иван Курбатов состоит подручным в мастерской купца Голутвина, жалованье получает помесячно, — прочитал Сушков.
Он назвал дату моего поступления во двор, и писарь занёс её в книгу. Затем Сушков поднял лист.
— Больше хозяин ничего не передавал? — спросил Сушков.
— Всё, что Афанасий Петрович велел, — ответил приказчик.
Приказчик едва заметно кивнул мне и ушёл. Слушать дальнейшее он не остался.
Сам Голутвин тоже не пришёл — и в принципе правильно сделал. Встань он рядом со мной, половина схода решила бы, что богатый хозяин давит на общество ради своего работника. Вместо себя он прислал проверяемый факт, подпись и человека, способного подтвердить его руку. Это стоило больше личного заступничества.
По хозяйской книге я пока оставался подручным. Мастером меня запишут при оружейной системе. Сегодня же решали не то, что я создал, а то, чем живу и можно ли за меня поручиться.
Сушков положил выписку рядом с общественной книгой.
— Чем живёт Курбатов, подтверждено, — объявил Сушков. — Работа есть, жалованье получает.
— У Голутвина зря хлеба не едят, — заметил один из старших мастеров.
— Работа ещё не ручательство, — возразил другой мастер.
