Элегии родины, стр. 68

Отец посмотрел на него, недоумевая.

– Прошу прощения. Вы здесь стояли?

– Прошу прощения, вы здесь стояли? – передразнил незнакомец.

Я увидел, как отец ощетинился.

– Какие-то проблемы, сэр?

– Пап…

– Вот даже не знаю, сэр. Какие-то проблемы? – осклабился в ответ этот человек.

Между мелкими зубами у него торчала жвачка. Назвать полоску волос над его губой усами язык бы не повернулся.

– Нам никаких неприятностей не нужно, – сказал я, выступая вперед, чтобы заплатить. Бросив на прилавок двадцатку, я показал рукой, что сдачи не надо. Блондин захихикал вслух:

– Неприятностей не нужно, да? А позвольте спросить: это ваша машина там стоит?

Кассирша вмешалась усталым голосом:

– Чак, эти люди просто зашли кое-что купить. Может, ты не будешь возникать?

– Не буду, когда они, блин, научатся ездить в этой стране!

– В какой это стране? – огрызнулся отец. – Какая это страна – эта?

– Пап, пойдем, – сказал я, беря одной рукой пиво с прилавка, другой – отца за локоть.

– Такая, блядь, страна, понял, макака? Тут тебе не зоопарк, у нас есть правила. И закон, мать его. Научись, блядь, парковать свою машину в Соединенных Штатах Америки.

– Макака?! Макака?! – продолжал кричать отец, когда я дернул его к двери и вытащил наружу.

Там я увидел свое нарушение. Небрежная парковка, и нос нашей машины заехал на соседнее место. Через еще два места стоял, бурча мотором, «форд-пикап», на переднем сиденье никого. На решетке радиатора установлен треснувший череп оленя, из него неровно торчат костистые рога. У нас за спиной из двери вышел Чак – как раз вовремя, чтобы услышать, как я прошу отца сесть в машину.

– Вот-вот, давай, «папа». Садись в машину. Макака сказала – макака сделала.

Отец обернулся к нему и заорал из всех сил:

– Заткнись!!!

– Папа, не надо. Перестань. Садись.

Я подтолкнул его на пассажирское сиденье, чувствуя, как разгоняется кровь.

– Уже сил нет ждать, пока наконец стену построят от вас, обезьян ебучих.

– Это вы обезьяны ебучие! – крикнул отец. Как всегда, самые естественные американские ругательства в его устах звучали совершенно ненатурально. – Тупицы! Сами работать не хотят и другим не дают!

– Ты бы, бл… бл… блядь, говорить научись по-а-а-а-нгли-и-ийски.

– Мы-то умеем, – бросил я ему в ответ.

– Ух ты, обезьяний малыш тоже слова знает.

– Да пошел ты…, – добавил я и захлопнул водительскую дверцу.

Рефлекторно глянув, чтобы видеть его реакцию, я заметил то, чего не видел раньше: ремень, спускающийся по боку к кожаной выпуклости на бедре. Чак увидел, что я заметил пистолет, и улыбнулся.

– Жду не дождусь, когда ж построят эту стену от вас, тараканов.

Чувство, испытанное мной в этот момент, было кратким, но я его не забуду никогда. Угроза, которую я всеми потрохами ощутил при виде пистолета, первобытный безрассудный страх, стихийный порыв защититься, несоразмерность сил его и моих в этот момент – все это слилось в такой пожирающий меня огонь, какого я не испытывал никогда. Я хотел убить его, но понимание, насколько я бессилен это сделать, так меня отрезвило, что это до сих пор меня грызет, хотя прошло уже два года.

Отец звал меня по имени, пытаясь привлечь мое внимание. Я наконец увидел его глаза.

– Поедем.

Его напряженный голос был полон тревоги.

Чак что-то еще говорил о стене, но я его уже не слышал. Когда я завел машину, он шагнул вперед. Когда я дал заднюю, его рука легла на оружие. У него за спиной, в стеклянных дверях, стояла кассирша и смотрела, жуя чипсы. Я включил передачу, вылетел на Мэйн-стрит и понесся мимо библиотеки, прочь из города.

6.

В течение первого года Трампа в должности мы с отцом в основном избегали разговоров на тему нашего президента. Я сам об этом не заговаривал, а отец, если и поднимал тему (обычно чтобы пожаловаться, что мы не даем Трампу возможности достичь успеха), то никогда в его словах не было особой убежденности. Когда он упоминал Трампа, я не начинал возражать: еще не скоро я забуду тот раскол, что вызвали у нас выборы 2016 года. Повторять его я не хотел.

Была еще одна причина, почему я молчал: я чувствовал, что его мнение меняется.

В начале мая журнал «Тайм» сообщил, что президент берет себе два шарика мороженого на ужинах в Белом Доме, а гостям подает только по одному. Отец в тот же день прочел, что Трамп уволил директора ФБР Джеймса Коми – маловероятное соседство новостей, которое вызвало краткое и нехарактерно раздраженное замечание отца о его давнем знакомце, ныне лидере свободного мира.

– Отчего он такой мелочный? – спросил отец в этот вечер по телефону.

К середине августа, после факельного шествия белых супрематистов в Шарлоттсвиле – и после того, как через три дня президент отказался осудить его организаторов, – лояльность отца, видимо, покачнулась. Ежедневные каскады оскорблений и вранья, глупая недоброжелательность, неустанные действия, чтобы обратить на себя внимание, – все это перестало забавлять. Ранее отец бывал склонен видеть в этой дисфункции определенный вызов, бойцовскую дерзость. Но сейчас, когда Трамп в Шарлоттсвиле брал под защиту «хороших людей на обеих сторонах», отец не мог скрыть неверия. Через неделю, когда из-за этого скандала слетел Стив Бэннон, отец сказал просто: «Вот это хорошо. Может, сейчас Дональд сможет наконец делом заняться».

Но в сентябре, во время поездки домой на уикенд, когда я смотрел сводку новостей с нарезкой из президентских выступлений этого дня в Алабаме, когда разнузданной орущей толпе он обещал, что построит для этих людей «большую красивую стену»…

Отец, мариновавший стейк на кухне в пределах слышимости, в перерыве на рекламу повернулся ко мне и сказал:

– Хорошо бы он перестал говорить об этой стене. – Я кивнул, но ничего не сказал. Отец продолжал: – Потому что какой в ней смысл? Стена никого не удержит снаружи, под нее просто можно подкопаться. Мы так делали в детстве.

– Ты подкапывался под стены, когда был мальчишкой?

– В деревне. Когда мать запирала нас с сестрами в комнате, пока не начнем ее умолять. Я выкопал дыру, и мы могли уходить и возвращаться. А она так и не узнала…

– Пап, я не думаю, что тут цель – не пустить людей внутрь.

– А в чем же?

– Дать им, на чем зафиксировать внимание. Классический прием повествователя: видимая, ощутимая цель. Вот тогда публика начинает болеть за героя.

– Ощутимая?

– У всех хороших историй – одна и та же форма. Начало устанавливает цель, чем ощутимее, тем лучше. В середине мы смотрим, как идет бой за продвижение к этой цели. Конец – это то, что случается, когда цель достигнута или когда движение к ней потерпело крах. Вот что я постоянно говорю на лекциях: чем дольше середина, тем лучше история. Середина – это когда мы все еще не знаем, чем кончилось. Вот тогда нас больше всего интересует, что происходит. И как можно дольше удерживать внимание публики к погоне за целью без развязки этой погони – вот это и есть мастерство.

– Так что, быть может, стена ему и вовсе не нужна?

– Меня бы это не удивило. Пока стены нет – у него есть противник. Люди, которые мешают ее построить.

– Это как игра, – сказал он.

– Игра?

– Ну, матч какой-нибудь. Больше всего тебя захватывает, когда ты смотришь, еще не зная, кто выиграет.

– В этом вполне может быть смысл.

– Ничего себе шуточка, – сказал он, возвращаясь к своей миске с маринадом.

Но лишь в тот вечер, когда мы вернулись из Воневока, отец наконец признал, что его чувства к Трампу изменились. Он признался, что не узнает человека, с которым был знаком четверть века тому назад. Может быть, давление и критика, которых у любого президента есть весомые причины ожидать, усилили в нем то, что было искаженным, плохо подготовленным и уязвимым. Может быть, правда, что в конечном счете он не был скроен для этой работы, и теперь из-за этого страдает страна. Отец свернул крышку последней бутылке пива, купленной нами в «Квик марте», глотнул, помолчал. Потом наконец вернулся во внешний мир и просто сказал: