Элегии родины, стр. 34

Все это Риаз мне изложил спокойно и по-деловому, без спешки и той доверительной заговорщической интонации, с которой обычно передают слухи. Как будто не происходит ничего необычного и даже примечательного. Но я не упустил из виду очевидного обмана доверия шейхини. Когда мы поднялись по ступеням здания, вынули бумажники и телефоны и прошли через рамки, где по сторонам стояли весьма бдительные сотрудники службы безопасности Готэм-Хилла – настороженные, без сомнения, преобладанием мусульман среди входящих в двери, я помню, что был польщен. Я чувствовал, насколько сильно меня притянул Риаз, и мне приятно было думать, что и я притягиваю его не меньше.

4.

В последующие месяцы я видел Риаза чаще, чем мог бы ожидать. Регулярно приглашаемый на мероприятия фонда, я оказывался в присутствии то одного, то другого известного американца – каждый мусульманин, каждый участвует в какой-то работе, в свете которой моя самопоглощенная занятость драматургией и противоречиями начинала казаться не только мелочной, но еще и бесстыдной. Эти люди меняли мир шаг за шагом – один грант, один заключенный, один квартал округи, один перевод, один избирательный марафон, и – да, одна пиар-кампания за раз. Там были Сами Слейман, родившийся в Сирии и выросший в Лос-Анджелесе, основатель «Хакк» – общественной организации, предоставляющей страховочную сетку, которую, как он считал, местные власти должны предлагать (но редко это делают) нуждающимся: талоны на бесплатное питание, клиника со свободным доступом, общественный центр занятий искусствами и кафе, профориентация для бывших правонарушителей и молодежи в зоне риска; Хафса Хоссейн, юристка, родившаяся в Чикаго и закончившая Гарвардскую школу права, которая – когда не составляла документы от лиц обвиняемых-мусульман, лишенных своих законных прав, – вела многоязычный веб-сайт, посвященный гендерному равенству в исламе; Джордж Икбал Шон, белый, обращенный в веру, бывший журналист, разозленный тем, чего насмотрелся как представитель СМИ, фатально обязанный сеять тревогу и страх, – сейчас он проводил почти все свое время в Турции, трудясь в лагерях беженцев и вытаскивая через границу западную молодежь, оказавшуюся в когтях ИГИЛа; Джанан Гуль, рожденный во Франции карикатурист персидского происхождения, занятый графическим пересказом отношений Руми с его суфийским учителем Шамсом – первый том этого пересказа уже попал в список бестселлеров полудюжины европейских стран; Камал Морзе, лайнбэкер звездной команды «Окленд рейдерз», оставивший НФЛ после своего религиозного опыта в Мекке, который его вдохновил основать мечеть, а когда он запутался в конфликте с местными властями – баллотироваться в городской совет родного Канзас-Сити. Риаз особенно был поражен историей Морзе. Он аж задохнулся, когда представлял Морзе на мероприятии в его честь, излагая трогательную сагу, как бывший футболист не только восторжествовал, сумев создать для своей общины дом мусульманского богослужения, но и изменил при этом местное правительство.

Фонд собирал средства, приглашал прессу и – что, быть может, еще важнее – давал предлог просить богатых и влиятельных о помощи. Если их достаточно растрогать, они могут не только раскрыть бумажники. Такие организации, как я узнал позже, зависят от отношений с теми, у кого есть доступ к деньгам и власти, зависят от включения в их правление людей, которые не только понимают сформулированную цель, но и разделяют ее. Я узнал это, когда сам вошел в совет Риаза – приглашение, распространенное на меня вопреки тому, что у меня не было доступа ни к деньгам, ни к власти. Но у меня, как шутил Риаз, был «Пулитцер», и – что важнее – он чувствовал, что мои «несколько оппозиционные» взгляды не дадут фонду «потерять нюх». Почти весь совет согласился: меня избрали при одном голосе против. Голос этот принадлежал добродушному бывшему профессору исламских исследований, ныне декану колледжа, который пытался когда-то преподавать мои работы, но выяснил лишь, что они, будучи напичканы всяким экстремизмом, скомпрометированы уступками доминантным нарративным структурам и киша скрытыми токсичными постколониальными обидами, не имеют для студентов никакого продуктивного смысла. Давать в разбор мои работы – настаивал он при голосовании и впоследствии разъяснял мне в перерыве на кофе на первом моем заседании совета, и его мягкая, кембриджская сдержанность подвергалась тогда испытанию яростных эмоций, которые вызывали у него эти вопросы, – значило обнаружить, насколько эффективно они гальванизируют все и каждое из негативных впечатлений от ислама, которые только можно вообразить. Я, по его мнению, писал не литературу, а эмоционально заряженные риторические средства доставки негатива, выдаваемые за искусство; это все было антимусульманское копание в грязи, обманчиво-заманчивые иллюзии разумного рассуждения на службе деструктивных тропов, которые фонд Риаза изо всех сил старался разоблачить. Одним словом, вводить меня в его совет было просто позором – но не таким, видимо, чтобы сравниться с выходом из того же совета профессора. Я принял его обличения абсолютно спокойно. Что еще я мог сделать, кроме как поблагодарить его за ценные мысли и сделать вид, что мне наплевать?

Вхождение в совет Риаза открыло мне такие аспекты этого мира, о которых я только читал. Риаз быстро протолкнул меня в исполнительный комитет, потом сделал меня доверенным приятелем. Я виделся с Хиллари в Государственном департаменте. Я сидел рядом с Илоном Маском на благотворительном обеде, приготовленном самой Элис Уотерс в «Ше Панисс». Я был за кулисами на «Гамильтоне» вместе с группой, куда входил Мос Деф. Я ездил ловить рыбу в Айдахо с Фаридом Закарией, играть в гольф на Пебл-Бич с Нилом Кашкари. Я летал первым классом в Венецию, где мы с Риазом провели три дня на Лидо, встречаясь с мусульманскими художниками, приехавшими на Биеналле, потом провели три дня в Абу-Даби на конференции, посвященной исламским микрофинансам. Через неделю мы устраивали гала-концерт во Франкфурте, где собрали больше полумилионна евро в поддержку геев-мусульман, преследуемых в Чечне. В Чикаго мы ужинали в «Алинеа» с Жанной Гэнг и Джоном Малковичем. В Лондоне я ел самосу в «Чатни Мэри» с членом парламента. В Американской Академии в Риме Дон Делилло пролил кьянти мне в суп.

Разъезжая по этим эксклюзивным злачным местам, я стал считаться (и сам себя считать) почетным членом привилегированного класса. Потоком лились приглашения. В резиденции художников в Вайоминге и в Марфе. В жюри кинофестиваля в Роттердаме и театрального конкурса в Осло. Меня просили быть наблюдателем за распределением средств молодым писателям в «Миддл Ист». На кинофестивале «Сандэнс» мне зарезервировали многоэтажный номер, в Мюнхене поселили на виллу, построенную для самого сказочного короля. Как-то на благотворительном ужине в «Блю Хилл» в Стоун Барнс один итальянский промышленник с женой услышали, как я жалуюсь на ремонт у себя в нью-йоркской квартире – строительный шум оглушал. После десерта они подошли ко мне с предложением: пожить у них в исключительно тихом летнем доме на озере Комо. Они сами будут в июле путешествовать по азиатским степям, и дом им на это время не нужен. Моими соседями, сообщила мне жена промышленника, будут Джордж и Амаль Клуни – если они там будут.

Я поехал. Пьесу, которую я тогда писал, я там не закончил – был слишком занят игрой в баскетбол и распитием апероля с гостями семьи Клуни.

Я стал привыкать к сезонам спаржи в Мархфельде и к сотерну с фуа-гра. Немного времени ушло у меня – всего месяцев восемь изображал я из себя выставочного пони Риаза – чтобы начать считать себя новоявленным Сен-Симоном или Сэмюэлем Пеписом. Я замечал подробности обедов и номеров отелей. Записные книжки были полны набросков портретов богатых и сильных, их крепдешиновых платьев и итальянских шерстяных блейзеров, их одержимостью древней керамикой и подтяжками лица, их пьянством, ленивыми языками, запахом разложения от их ароматизированного старения, описанием закусок (и разносчиц коктейлей), за которыми они бросаются через весь зал; богатых и сильных с их частными самолетами, летними домами, зимними домами и всюду без исключений (или так казалось) – трепом о произведениях искусства, которых они не понимали и не любили, но тратили на них регулярно больше денег, чем я рассчитывал заработать за всю жизнь. Я воображал, что составляю блистательный каталог новой аристократии, очерк ее нелепости, обвинительный акт этому невыводимому, нестираемому пятну погони за статусом. На самом деле мой дневник ничем подобным не был. Он был пуст, занят самим собой, набит очевидными наблюдениями и неточными выражениями. Хуже всего (и я надеюсь, что это не слишком скомпрометирует меня в глазах читателя, но если скомпрометирует – я пойму): я вел себя по-свински с женщинами. Эпизод в театре с Джулией как кильватерный след первого визита Риаза в театр все еще не давал мне покоя (предметный урок о свойствах богатства как афродизиака и бездонная с виду глубина моего собственного расово нагруженного сексуального голода), но, как ни странно, не в том смысле, что он был наиболее примечателен всеобъемлющим, самораскрывающимся наслаждением, которое затопило нас обоих. Эта стихийная взаимность, казалось, прошла мимо моего внимания. Вместо того я изображал интерес и близость, выдавал посредственный, без участия сердца секс куда большему количеству любовниц, чем мне хотелось бы признать. Как будто мне было все равно. В конце концов, сколько же можно было поиметь секса, приложив столь малые усилия.