Совушка, стр. 27
– Спасибо, что пришли, – говорит она. – Прошу, ограничьте ребенка в движениях, иначе я вынуждена буду позвать сотрудника охраны. Мне требуется ваша подпись под этим протоколом. Таково требование законодательства.
Она начинает зачитывать выдержки из протокола.
– Ребенок произвел жест, который педагог воспринял как враждебный, – читает она. – Педагог сделала шаг назад и споткнулась об игрушечный самосвал. Педагог упала и сломала лодыжку.
Она размахивает бумагой у меня перед лицом.
– Нужна ваша подпись.
– Разве можно говорить, что Ребенок виноват в том, что Педагог споткнулся и упал? – говорю я. – Нужно было сразу поставить на место игрушечный самосвал.
– Все дело в том, какие действия произвел Ребенок в отношении Педагога после того, как Педагог упал, – говорит она спокойным, монотонным голосом. – Если хотите, я продолжу. «У Педагога множественные порезы на лице. Педагогу потребовалось наложить одиннадцать швов».
Директриса улыбается.
– И это еще не все. На самом деле я такое впервые в жизни видела. Тем более в таком юном возрасте. Буду честной: я боюсь вашего ребенка. Остальное можете сами прочитать. Необходимо подписать оба экземпляра. Один заберете домой, второй мы сохраним в архиве.
Естественно, я уже презираю ее за мелочный бюрократизм. Мне совсем не нравится, как она только и говорит что о подписях на документах, как будто документы важнее тебя, моя малышка. Но все же я их подписываю, потому что мне грустно, потому что я чувствую себя побежденной, потому что все аргументы в твою защиту вылетели у меня из головы.
– Означает ли это, что ей нельзя сюда вернуться? – спрашиваю я.
– Я желаю вашей дочери самого лучшего, – отвечает директриса. – От всего сердца.
Так заканчиваются твои школьные деньки.
Твой отец решает не зацикливаться на неудачах со спецшколами и через несколько дней приходит домой, щелкая пальцами и подпрыгивая на цыпочках, ведь у него появилась новая надежда и новая идея, как тебя можно починить.
Он рассказывает мне про суровую любовь.
Про этот подход он узнал от среднего брата, который, в свою очередь, услышал о нем по телевизору.
– Это способ повысить качество жизни ребенка, требуя от него ответственности за свои действия, – объясняет твой отец. – Проблема Шарлотты в том, что ты все делаешь за нее.
– То есть проблема во мне?
– Да, так и есть, проблема в тебе. Проблема всегда в матери, – говорит он. – Мой брат знает эксперта по технике суровой любви. Наверное, нам нужно сводить к нему нашу Шарлотту.
Он записывает нас на прием.
– Меньше чем через год терапии в технике суровой любви ваша дочь станет исключительно воспитанной и, что еще важнее, научится излагать свои мысли посредством речи, – говорит нам терапевт. – Нет ни единой органической причины, по которой ваша дочь не должна разговаривать как нормальный ребенок в этом возрасте.
На первую сессию в технике суровой любви терапевт приглашает нас с твоим отцом, чтобы мы могли перенять его методы и практиковать их дома. Нас сажают в темное помещение перед односторонним зеркальным стеклом. Твоего отца переполняет надежда, он весь дрожит, хватает меня за руку и сжимает ее, не выпуская из своих ладоней. Мы очень хорошо видим тебя и терапевта в соседнем помещении. Вы сидите по-турецки на шерстяном коврике, терапевт поставил между вами большую стальную миску с конфетками «Скитлз». Он то и дело грозит тебе пальцем. Каждый раз, когда ты пытаешься взять драже, не сказав «пожалуйста», специалист по суровой любви шлепает тебя по руке. Материнский инстинкт просыпается во мне после первого такого шлепка, поверь мне. Если к тебе так относится знаменитый терапевт, работающий в технике суровой любви, что ж, тогда, возможно, я не такая уж и плохая мама. У этого врача кишка явно не тонка, судя по всему, он может поддерживать режим шлепков до бесконечности. Всякий раз, когда я вскакиваю и бегу к двери, чтобы прервать это безобразие, твой отец насильно усаживает меня обратно и напоминает, что нам необходимо довериться специалистам. Так происходит до тех пор, пока я не чувствую, что готова бросить стулом прямо в одностороннее зеркальное стекло и по осколкам поползти тебе на помощь. Однако оказывается, что ты вовсе не нуждаешься в моей помощи. Ты даешь терапевту понять, как себя чувствуешь, откусив некоторую часть его указательного пальца. Ничего серьезного. Даже не целую фалангу. Ты проглатываешь кусок пальца вместе с костью.
– Все в порядке, – говорит твой отец по пути домой. – Нам есть на что надеяться, есть еще другие неисследованные тропы.
После того как мы возвращаемся домой с сессии суровой любви, твой отец уходит в свою комнатку над гаражом, и в этом нет ничего нового, но в тот день мне хочется, чтобы он немного задержался и не уходил так быстро, потому что, будем честны, я боюсь оставаться с тобой наедине. Это новое чувство. Раньше я никогда тебя не боялась. В памяти все время всплывает бледное лицо шокированного терапевта, когда он смотрел на палец с отсутствующим кончиком. По драгоценному огню в твоих глазах я вижу, что ты винишь в испытании суровой любовью меня и что ты не готова меня простить. Совершенно справедливо, совенок. Я твоя мама, я должна заботиться о тебе. Я тебя подвела, и мне очень стыдно. Ты простишь меня? Все твое тельце дрожит от едва сдерживаемых эмоций. У меня такое чувство, что ты готовишься преподать мне урок. Сначала ты пристально смотришь на меня, хочешь удостовериться, что я не отвлекаюсь, а потом направляешься к нашей музыкальной студии: цап-царап, цап-царап. Я бегу за тобой, но слишком поздно. Ты уже накинулась на мою виолончель и разносишь ее в щепки – о, милая моя девочка, прошу, не делай этого, – а когда от виолончели остаются одни лишь длинные лучины, ты переходишь на свою маленькую маримбу. Ее ты разрушаешь без остатка. Удовлетворившись тем, что нанесла весь возможный ущерб, ты при помощи своих крошечных крючков-коготков забираешься по занавескам на металлический карниз и смотришь на меня сверху. Все верно, моя девочка. Ты показала маме, на что способна, так ведь? Я отнесусь к этому спокойно. Не стану тебя ругать. Не стану шлепать. Не буду тебя ни в чем винить. Нет. Ты совенок. Я твоя мама. Я понимаю. И я люблю тебя. Пока я повторяю про себя эти слова, настоящая правда, бурля, поднимается на поверхность и принимает форму такой ярости, что ее можно назвать слепой ненавистью. Я ненавижу тебя. Я могла бы подняться в воздух, туда, где ты уселась на жердочке, и выдавить из тебя жизнь голыми руками.
Но эта ярость иссякает так же быстро, как возникла.
Я чувствую только усталость.
Я плюхаюсь на стул. Смотрю на гору безжизненных деревянных щепок.
Мое тело – смятый лист бумаги.
Ты смотришь на меня с карниза. Ты не готова к примирению. Я тоже к нему не готова. Мы сидим без сна до самого утра, на полу между нами прежде любимые предметы лежат мертвой горой дерева. Мы прощаемся с тем, что когда-то делили между собой. Это наш поминальный обряд. Мы пребываем в трауре.
Я хочу сказать: я пребываю в трауре, совенок. Время от времени мне все же нравится думать, что ты чувствуешь то, что, как мне показалось, ты должна чувствовать. Но на самом деле я не могу ничего знать о твоих чувствах. Я вообще ничего не знаю.
Дни, недели, охи-вздохи приходят и уходят. Я забочусь о тебе. Меняю подгузники. Убираю погадки и мою стены. Я стараюсь фокусироваться на взлетах, а не на падениях. И ты мне помогаешь. Если я мало улыбаюсь, ты клюешь меня в глаза и горло, пока у меня не остается другого выбора – только понять твою точку зрения, принять неизбежное и довольствоваться своей долей.
