Лейтенант. Том 3 (СИ), стр. 18
Госпитали ушли за горизонт ещё с закатом, и впервые за поход за кормой эскадры не горело ничего рукотворного. В этой темноте сорок кораблей ждали, и ждала завеса — растянутая на восемь миль впереди, звено к звену, как настороженный перемёт.
Первая волна пришла в одиннадцатом часу, с зюйд-оста, и пришла по-хозяйски: над завесой лопнул осветительный снаряд, за ним второй — из глубины стаи работало что-то покрупнее миноносного калибра. Они хотели видеть, куда идут.
Увидели.
Завеса встретила их фронтом, на полных ходах.
— Право десять. Полный.
«Сторожевой» лёг на пересечку. Второй и третий пошли за мной, уступом. Мы не стреляли. Мы становились на дороге.
Первый отвернул сразу. Второй — увидев наш бурун. Третий не отвернул.
Он шёл лоб в лоб.
— Носовое — огонь.
Ударили. Мимо. Ещё. Мимо.
Он не отвернул и на пяти кабельтовых.
— Так держать.
Он ответил не из пушки. С хода, с невозможного угла, лишь бы не даром.
Фосфорная строчка вышла у него из-под скулы и пошла. Не в нас. Под корму, мимо, в трёх саженях. Я видел её всю, от борта до конца: зелёная нитка на чёрной воде, ровная, деловая. Она уходила в пустое море. Туда, где по его расчёту стояли броненосцы.
Там стояла вода.
Он разошёлся с нами бортами и ушёл в темноту, разряженный, ни с чем.
Над головой лопнуло. Свет встал над завесой, качаясь на парашюте. И выел глаза начисто.
— Так держать! Второй — справа!
Тройка шла вслепую, как шла минуту назад. Я командовал по памяти.
Свет догорел и упал. Море вернулось — чёрное, в зелёных строчках.
Южный край жал Огарёв. Дважды за час его бурун проходил у меня по носу, и оба раза следом, отворачивая, шёл чужой. Севера я не видел вовсе. Оттуда всю волну шла стрельба, короткая, парами: Вельский держал свой край так, чтобы это было слышно.
Нам тоже прилетело: осколок вспорол планширь в аршине от Одинцова и ушёл, не представившись.
Я вёл свою тройку через этот огонь и успевал думать одно: они рассчитывали на завесу при броненосцах, слепую и глухую в чужой тени. А напоролись на завесу за восемь миль до броненосцев.
К полуночи первая волна выдохлась. Семь или восемь фосфорных строчек прочертили пустую воду там, где эскадры не было и быть не могло. Волна отвернула на ост — собираться и думать.
Смены докладывали по очереди, тенями. Совсем даром не обошлось и это: на «Бодром» осколками посекло двоих у кормового орудия, на «Громком» перебило фал и снесло вьюшку. Мелочь, доложили мне. Я внёс её в журнал завесы.
«Бодрый» отвечал верно и не сразу: на уставное «понял» кладут два счёта, а он держал четыре, и я стоял и слушал эту паузу до самого конца. За ней была их палуба: двое у кормового, фельдшер над ними с притушенным фонарём — и сигнальщик, который отвечает мне и всё это время смотрит туда.
Гаврилов не сменялся с вечера, и руль он держал по-прежнему ровно, а вот плечи у него за эти часы свелись к шее и обратно уже не разводились, сколько он ни перехватывал рукоятки.
Одинцов считал дымы на осте по дальним вспышкам, сбился, начал сначала и сбился опять — а потом оглянулся на меня, чего за ним не водилось с самой Камрани.
Я взял бланк и продиктовал по звеньям первой смены тот самый запрос, в котором вечером отказал «Блестящему», только грубее и проще: держать участки за стык, не разводясь.
Ответы пришли сразу, и все до одного были «есть».
Я смотрел на эти «есть» и слушал, как «Бодрый» держит свою паузу в четыре счёта. Час они бы мне отдали. Отдали бы негодным.
— Отставить запрос. Развод по расписанию.
Одинцов отмахал отмену и ничего не спросил.
Два сорок. Стык.
Я стянул своё звено к самому шву заранее. Больше дать было нечего.
Первая смена снималась с дуги. Люди по восемь часов на постах. Вторая растягивалась, принимая участки. На четверть часа завеса становилась забором с выломанными досками.
Ни ракеты, ни выстрела с их стороны — вторая волна шла на слух и на счёт. Я почувствовал их раньше, чем увидел: по тому, как замолчала своя вода.
И они пришли в шов. С оста. Тихие.
Остальная волна в этот час ломилась в дуги наотмашь, со светляками над головой, для шума — тратила торпеды в фосфорную пустоту. Эти двое шли молча. На дело.
Две тени. Ход полный. Курс — в разрыв, мимо дуг, к линии.
«Блестящий» стоял ближним к шву. Он не успевал ни отжать, ни отрезать. Он успевал одно.
Он развернулся поперёк их курса и встал.
Залп в упор. Ещё. Сверкнуло у него на баке. На миделе. Он стоял. Отвечал двумя стволами. Тени доворачивали. Полторы минуты. Ровно те, за которые вторая смена сжимала шов с концов.
— Право на борт! Полный!
«Сторожевой» шёл к нему через чужой огонь. Гаврилов держал руль без слова. Снаряд лёг перед скулой — окатило. Второй прошёл выше — по ушам мазнуло горячим. Кто-то на баке коротко, шёпотом выругался. Никто не пригнулся: некогда.
Ближняя тень выкатилась из-за «Блестящего» — на пистолетной, на двух кабельтовых, разворачиваясь для пуска по нему, стоячему.
Сизов ждал этого часа с Камрани.
— Аппарат — пли!
Толчок. Фосфорная строчка ушла от борта — прямая, торопливая, наша. И упёрлась.
Тень переломилась светом изнутри — короткой вспышкой в самом корпусе, будто в ней зажгли и тут же захлопнули печь; потом дошёл звук, тяжёлый, двойной. Она осела кормой.
У аппарата, в отсвете чужого пожара, я мельком увидел лицо Сизова. Он не крестился и не скалился. Он смотрел на свою работу, как печник смотрит на первую протопку сложенной печи.
Вторая тень отвернула. Ей вслед с фланга уже работал «Буйный» — насевший, злой, балтийский; его комендоры проводили её огнём до края свечения, и уходила она, волоча за собой рыжий язык пожара.
Шов сомкнулся. Вторая смена стояла на местах, целая и злая. Больше в него не постучали.
До рассвета я держал завесу в струне, а «Сторожевой» — у борта «Блестящего».
Бросательный дошёл с первого раза, проводник выбрали быстро — руки у них ещё были. Перлинь завели в носовой клюз, я дал малый вперёд и потянул. Конец вышел из воды, отжался, зазвенел — и лопнул. Его резало о планширь, вывернутый наружу рваным цветком; железо там было ещё горячее, от него шёл пар: по этому месту всю ночь били водой.
Второй завели правее, через уцелевший клюз. Я снова дал ход, едва выбрали слабину. Ждать я не мог: рассвет, дымы на осте, побитый миноносец у меня на конце.
Лопнуло на второй минуте. Обрывок хлестнул по надстройке и лёг на палубу мокрой змеёй.
С «Блестящего» командовали приёмкой сами. Дьякон стоял у них на баке — в фуражке, примотанной бинтом поверх, — и бас его этой ночью ещё держал.
— Мат под скулу! А ход давай ползком, Андрей Николаевич. Ползком.
Мат подложили. Я дал ползком. Пошло с третьего.
Утро десятого мая считало.
«Блестящий» шёл у нас на буксире с креном на левый борт, с обгоревшим щитом носового орудия и дырой в первой трубе, сквозь которую при желании можно было разглядывать облака. На его юте лежали пятеро, накрытые брезентом, и шестой — комендор, не доживший до фельдшера получаса. Утром «Блестящий» семафорил медленно, по-ученически, с паузами не там. Про скорого я не спросил.
К полудню «Блестящего» приняла под борт «Камчатка»; её мастеровые уже на подходе висели на леерах, прикидывая работу, и старший инженер прокричал в рупор что-то ободряющее про «недели не простоите».
Мы проходили с буксиром вдоль линии, и на броненосцах люди снимали фуражки.
Командир «Блестящего» нашёл меня глазами с борта, когда заводили второй конец. Голос у соборного дьякона сел до хрипа.
— У нас за такие фокусы… — Он не договорил своей старой шутки. Махнул перевязанной головой. — Учите дальше, Андрей Николаевич.
Панихиду служили на юте «Блестящего» в шестом часу, когда солнце ушло за «Камчатку» и её краны легли на воду длинными тенями; иеромонах добрался к нам катером, невзирая на ход, и стоял на чужой развороченной палубе так, будто служил у себя в приделе.
