Лейтенант. Том 3 (СИ), стр. 19

Свёртков было шесть. Их зашили за день — парусиной, по-старому, и в ногах у каждого положили груз; лежали они на оструганной доске, накрытые Андреевским флагом, и доску держали двое, потому что палуба под ней была в буграх от ночного.

Дьякон стоял в головах, и фуражку он снять не мог: она была примотана к голове бинтом ещё с ночи, и так, в фуражке, он всю панихиду и отстоял — единственный на юте с покрытой головой.

Читать над ними по бумаге было некому: у дьякона к вечеру голос сел совсем, и он только показал мне на своё горло, потом на список.

Список писал корабельный писарь, и писал он скверно, торопливо, с нажимом не в ту сторону, так что я разбирал его буквы, как разбирают чужую прокладку. Первые три фамилии я прочёл ровно, на четвёртой запнулся и прочёл её так, как она была написана. Из строя негромко поправили — не меня, а бумагу. Я повторил, как надо, и дочитал все шесть.

Потом пел иеромонах, и под «Со святыми упокой» доску подняли ногами вперёд и положили на планширь, и по горну каждый свёрток уходил из-под флага сам, тяжело, почти без всплеска: вода стояла ровная, тёплая, майская, и закрывалась над ними так же ровно.

Караул дал три залпа.

Доску унесли последней. Она была мокрая. Матрос вытер её рукавом и понёс под мышкой.

* * *

Разбор на «Суворове» вышел коротким.

Я доложил счёт стоя, по бумаге: торпед противник сжёг впустую четырнадцать, попаданий в линию — ноль; у него один истребитель потоплен, второй ушёл горящим; у нас «Блестящий» на буксире и шесть человек.

Флаг-капитан записывал за мной. На четырнадцати перо у него пошло скоро, на шести — стало, и цифру он поставил дважды: сперва не в ту графу, потом зачеркнул и вписал куда надо.

Рожественский дослушал и сказал, глядя в журнал:

— Дыра выстрелила. Я обещал спросить с себя — спрашиваю. Третьей смене завесы — быть: миноносцы внутренней линии передаются в завесу, транспортам сомкнуться и терпеть. В вахтенный журнал занести: предупреждение лейтенанта Маринина от шестнадцатого апреля подтвердилось делом девятого мая. — Он закрыл журнал. — Готовьте представления на отличившихся. На всех, без разбора эскадр.

Планшет висел у меня на ремне. Вторая калька была в нём; за апрель и май сгибы на ней протёрлись до дыр в пересечениях. Клапан я застегнул.

Начальник миноносцев писал представления сам, при мне, пером, которое от нажима прорывало бумагу, и я видел первую строку его списка: командир эскадренного миноносца «Блестящий». Вторую он начал с фамилии Сизова.

— Минёр ваш, — сказал он, и перо не остановилось, — с двух кабельтовых, в ночном деле, с первого выстрела. Я такое видел на призовых стрельбах. Днём. По щиту.

— Он год ждал, ваше высокоблагородие.

— Вот и напишем: год готовился. Это начальство понимает лучше, чем «ждал».

Телеграфное молчание эскадра держала и теперь: докладывать Макарову было нечем и незачем — до точки оставалось меньше двух суток.

Из штабной каюты я вышел с тем усталым звоном в голове, который бывает после выигранных ночей, — и наткнулся на тишину.

У трапа «Суворова» стоял катер с «Осляби». Молодой врач с «Орла» — его перехватили с утренним нарядом — поднимался по трапу через ступеньку, с саквояжем, не отвечая на вопросы и ни на кого не глядя.

— Флагману второго отряда хуже, — сказал мне вполголоса знакомый флаг-офицер. — Со вчерашнего вечера. Просили не разглашать: эскадре после такой ночи положена радость, а не… — Он не договорил и отвернулся к борту.

Я оглянулся на «Ослябю». Высокий трёхтрубный силуэт шёл в строю ровно, как всегда. На его корме дрогнул и пополз вниз флаг — и тут же вернулся на место. Ошибка сигнальщика, сказали потом.

Глава 10

Флаги расцвечивания

Сигнал разобрали в сумерках, и он был из самых будничных: «На броненосце сломалась шлюпбалка».

Я стоял в этот час на юте «Суворова» с вечерним докладом по завесе и видел, как флаг-капитан прочёл эти четыре слова дважды. Как аккуратно, слишком аккуратно сложил бланк. Как пошёл к командующему не своим шагом.

Шлюпбалки не ломаются на ровной воде при девяти узлах — а если и ломаются, о них не доносят флагману особым сигналом, посреди телеграфного молчания, семафором через всю линию. Об этой поломке условились заранее — я понял это по лицам тех троих, что вышли потом из адмиральской каюты.

Дмитрий Густавович фон Фелькерзам, младший флагман, умер на «Ослябе» в восьмом часу вечера, не приходя в сознание.

Рожественский вышел к нам в кают-компанию сам. Постоял. Сказал негромко и очень отчётливо:

— Флаг младшего флагмана — не спускать. Эскадре — не знать. Никому: ни кают-компаниям, ни командирам отрядов. За три дня до соединения я не подниму над этой эскадрой покойника: ей идти в бой, а не служить панихиды. Кто проговорится — тому я этого не прощу и мёртвым.

Он вышел. Мы остались — семь человек: флаг-капитан, флагманский штурман, начальник миноносцев, два флаг-офицера, врач и я, случайный вечерний докладчик. Семь человек, посвящённых в то, что на «Ослябе» под адмиральским флагом идёт теперь гроб.

Никто из семерых не проронил ни слова. Флагманский штурман снял пенсне и стал протирать его платком — долго, тщательно. Начальник миноносцев смотрел в переборку. Врач стоял у двери со своим саквояжем, который больше не был нужен.

За переборкой, в адмиральской каюте, почти сразу заговорил голос Рожественского — ровный, рабочий: он диктовал вечерние приказания по эскадре. Уголь, курсы, смены завесы.

Знать не полагалось даже Небогатову — второму человеку на эскадре. Семеро на «Суворове» да экипаж «Осляби», взятый под то же слово, — вот и весь круг.

Флаг-капитан за командующим не пошёл. Он остался под лампой, которую в кают-компании не гасили с вечера, дождался, пока голос за переборкой дойдёт до расхода угля на переход, и только тогда обернулся к нам — не ко всем сразу, а поочерёдно, отыскивая глазами каждого, как отыскивают по списку, не имея списка.

— Мне велено обнести поимённо, — сказал он. — Бумаги на это не будет и быть не может, господа, а потому извольте отвечать вслух, каждый за себя.

Врач ответил первым и так спокойно, будто с него спрашивали расписку в получении спирта: сказал «слушаюсь», переложил саквояж из правой руки в левую и опустил глаза в палубу.

Дальше пошло скоро: штурман ответил, надевая пенсне; начальник миноносцев — не оборачиваясь от переборки; флаг-офицеры — один за другим, в затылок.

Флаг-капитан дошёл до меня последним и стал ждать.

Ждал он ровно столько, сколько за переборкой понадобилось, чтобы продиктовать курс, время смены завесы и распоряжение о пресной воде, — и всё это время в кают-компании было слышно, как внизу под палубой работает машина и как в графине на столе тонко позванивает пробка.

— Слушаюсь, — сказал я.

Флаг-капитан погасил лампу.

Расходились мы поодиночке, с интервалом, как с тайной сходки. Штурману предстояло чертить прокладку мимо смерти. Мне — идти на катер.

* * *

Три дня эскадра жила, не зная, — и жила хорошо, зло, с охотничьим азартом: гонка продолжалась, девять узлов держались, старики не ломались, и с каждой вахтой до точки рандеву оставалось на полсотни миль меньше.

«Ослябя» держал место в строю, высокий, трёхтрубный, и адмиральский флаг над ним никто не тронул. Утренние рапорты второго отряда подписывал теперь «за флагмана» командир броненосца — формула настолько обыденная, что никто не поднял бровь: мало ли, нездоровится его превосходительству, в его-то годы, после апрельского удара в Камрани. По утрам с него, как со всех, семафорили рапорты; сигнальщики выкликали его позывной; в кильватерных колоннах травили анекдоты про сломанную шлюпбалку — сигнал-то прочла вся эскадра.

На «Сторожевом» анекдот про шлюпбалку дошёл до кубрика к завтраку. Боцман начал было пересказывать его мне — со вкусом, с расстановкой, — поймал мой взгляд на середине и закончил скороговоркой, без соли. Весь день потом он поглядывал на меня искоса.