Что цветёт на бесплодных землях (ЛП), стр. 61
Я говорю это, не глядя на неё, чтобы удержаться от желания схватить её за плечи и встряхнуть. В конце концов, нельзя будить ребёнка. Но затем всё же смотрю на неё так пристально, как только могу, стараясь заставить её понять, осознать.
— О, будто Эйнар никогда с тобой не… — она многозначительно смотрит на меня с лёгким укором.
— Никогда! — подчёркнуто говорю я, но отшатываюсь, встревоженная выражением её лица. Хотя она молчит, её сомнения очевидны.
Она лишь прижимает Эллу ближе, поудобнее устраивая ребёнка на руках, и снова многозначительно смотрит на меня поверх своего узкого, слегка веснушчатого носа.
Могла ли она когда-нибудь услышать что-то и неправильно истолковать? Или увидеть случайный синяк у меня на теле и принять след страсти за что-то зловещее? От одной этой мысли мне хочется исчезнуть на месте. И всё же, как бы осторожны мы с Эйнаром ни были, нельзя полностью исключить, что она ненароком стала свидетелем чего-то личного и поняла всё совершенно превратно, не зная обстоятельств.
Наступает неловкое молчание, в котором даже наше тихое дыхание кажется громким. Я тереблю шнурки толстовки, пытаясь придумать хоть что-нибудь, что позволило бы выпутаться из этой ситуации и уйти. Но в голове пусто.
— Эйнар может поговорить с Альбертом? — спрашивает Моника спустя несколько минут.
Я глубоко выдыхаю с облегчением.
— Уже говорил, дорогая. Я просила его не ограничиваться разговорами, но он сказал, что не готов вмешиваться решительнее, — виновато улыбаюсь ей. — Потом я говорила и с другими. С Финном, когда он ещё был с нами, с Рассом, с Дэйвом… Но ведь речь об Альберте. Никто не хочет идти против него.
Моника кивает, и несколько мышиного цвета прядей выбиваются из-под заколки.
— Ох, что делать? Я не хочу, чтобы Элла росла как я, когда родители всё время ссорятся. Даже хуже, чем я. Мой папа никогда не бил маму.
— Мы что-нибудь придумаем. Обязательно.
Элла с наслаждением потягивается и открывает глаза, издавая звук, похожий на кряканье маленького утёнка. При виде этого раскалённая проволока врезается мне в сердце.
— Dzień dobry moja księżniczko15, — лицо Моники озаряется, измученное выражение полностью исчезает при взгляде на малышку.
Но тут же её лицо кривится, и по щекам катятся слёзы.
— Дорогая, что случилось? — спрашиваю я с лёгкой паникой, яростно сражаясь с собственными слезами.
— Хочу, чтобы у неё была нормальная, безопасная жизнь. Как раньше. Игрушки, школа и друзья. А если она меня возненавидит? За то, что я привела её в этот ад?
Я кладу ладонь на её руку. Она липкая от пота, и свёрток одежды, в который укутана малышка, шевелится. Адская проволока у меня в груди затягивается петлёй. За окном солнце прячется за тучей, и современная белизна комнаты вдруг кажется унылой и тусклой, совсем как в больничной палате. Но больничные палаты — последнее место, куда мне сейчас нужно мысленно возвращаться.
— Не возненавидит, — стараюсь ободрить её, но голос хрупок, словно осколки разбитого стекла. — Мы будем её оберегать и приносить игрушки при любой возможности. И другие дети уже есть и ещё будут. А со временем мир, возможно, и правда вернётся к тому, к чему мы привыкли. Или станет достаточно похожим.
— Ты думаешь? — Моника с надеждой поднимает на меня глаза, оживляясь.
— Думаю. И Эйнар тоже. Но если нет, то для неё нормальным будет этот мир. Даже сейчас можно быть счастливой. Я сама гораздо счастливее, чем была до пандемии. Возможно, и она будет счастливее в таком мире, чем была бы в прежнем.
— Я всё время так сильно скучаю по прежней жизни. А ты правда нет?
— Хрена с два, — я энергично качаю головой. — Конечно, я скучаю по тем родным, что у меня были, по друзьям и даже по Петру. И по горячему душу, по удобствам. Но не скучаю по всей этой… бессмыслице. По рекламе, нарциссизму в соцсетях, ипотекам, трудовым договорам, ожиданиям общества и конфликтам из-за денег, которые люди сами же и создавали. Мне никогда не было понятно, почему все говорили так, будто мы жили в лучшие времена за всю историю, словно человеческая жизнь достигла вершины возможного. И при этом всё большему числу людей приходилось принимать таблетки от тревоги или депрессии, просто чтобы справляться. Всё казалось соревнованием в том, чья жизнь будет выглядеть идеальнее.
Я замолкаю, чтобы взволнованно вдохнуть. Карие глаза Моники широко раскрыты, она смотрит на меня с чем-то похожим на беспокойство. Но это не мешает мне продолжить, едва переводя дыхание:
— Вспышка со всем этим покончила. И боже, какое же это освобождение!
— Ты ненавидела свою жизнь и поэтому рада, что теперь все остальные тоже ненавидят свою?
Я краснею. Но прежде чем успеваю придумать вразумительный ответ, Элла начинает плакать, а Моника выглядит так, будто хочет к ней присоединиться. Она молча кормит малышку грудью.
— Хочешь её подержать? — спрашивает она, когда я уже собираюсь уходить.
И я снова пустотелый камень, соляной столп. Мои репетиции нормальных человеческих реакций всё-таки пригодятся.
— Конечно, с удовольствием, — лгу с широкой сияющей улыбкой, пока раскалённая проволока внутри разрезает моё сердце на дюжину кровоточащих кусков.
Все знают, что безответная любовь мучительна, но настоящая трагедия — любовь, на которую в принципе невозможно ответить. Любить того, кто умер. Жаждать романтической любви, живя в одиночестве. Знать, что способен на бездонную родительскую нежность к ребёнку, которого у тебя никогда не будет. Объект такой любви одновременно похож на фантомную конечность (то, чего нет, но что всегда с тобой) и на опухоль, которая растёт и растёт, причиняя боль, на злокачественное уплотнение чувства, которое было бы прекрасным, если бы не было обречено застаиваться внутри тебя, разрастаясь, словно больные клетки, пока не станет твоей погибелью.

29
ОДИНОЧЕСТВО ПРИЗРАКОВ

— Ты готова идти, Рен? — большие тёплые ладони Эйнара целиком накрывают мои плечи.
Он целует меня в макушку, стараясь не сдвинуть колчан со стрелами у меня за спиной.
— Почти, — вздыхаю я, вдыхая тёплый, душистый весенний воздух. — Это одно из самых красивых мест, которые я когда-либо видела.
Мы отдыхали на травянистой равнине, усеянной поникшими медными папоротниками, где узкая грунтовая тропа теряется в лесу.
Совершенно белые, лишённые листвы деревья, безмятежные и похожие на скелеты, неподвижно стоят на уходящем вниз склоне равнины. За ними по пологим холмам тянутся леса с живой листвой, а ещё дальше над ними возвышается внушительный горный хребет. Каменистые вершины лишены зелени и напоминают лысеющие макушки или бледно-серые ермолки.
Несмотря на дневную жару, вечер свеж, и в его запахе таится обещание скорого лета. По воздуху легко разносится гул дружеской болтовни за нашими спинами, отголосками растворяясь в величественном просторе природы.
— Мёртвые деревья? Серьёзно?
— В смерти тоже может быть красота.
— Красота может быть в чём угодно, — прагматично отвечает он. — Всё зависит лишь от того, кто смотрит.
Мы присоединяемся к нашему отряду и бредём дальше, вскоре углубляясь в густой лес, где тропу окаймляют опавшая сосновая хвоя и мелкие округлые камни.
Нас пятьдесят, на десять меньше, чем осенью. Пятерых мы потеряли в Корте, ещё пятеро решили не возвращаться в наш отряд зачистки после таяния снега. Остальных тоже пришлось долго уговаривать, а некоторые согласились продолжать лишь при условии, что мы сначала зачистим оставшиеся горные районы и только потом спустимся к другим городкам и городам. Логика их требования неоспорима. Фурии живут недолго, большинство умирает от собственных травм в течение нескольких месяцев после заражения. Даже с учётом новых заражённых вполне разумно надеяться, что чем больше времени мы им дадим, тем меньше их останется.
