Мальчик из Ямы 6: Три прыжка (СИ), стр. 54
Теперь про то, как горюет цех. Я обещал себе рассказать это честно, потому что нигде в учебниках этого нет, а это надо бы преподавать.
Цех не говорит. За трое суток ни один из наших не сказал мне ни слова из тех, что говорят в таких случаях. Ни «держись», ни «соболезную», ни «если что нужно». Я сначала думал, что это деликатность. Потом понял: это грамотность. Слова в таком деле как смазка не по спецификации: хуже, чем ничего. Цех работает с тем, что есть, теми средствами, которые держат.
Флюс ставил мне миску ближе обычного. На ладонь, не больше. Я это заметил на второй раз: миска стояла не там, где всегда, а на ладонь ближе к моему краю стола, чтобы не тянуться. И налито было по той же норме, что всем, но налито первому, хотя моя очередь была третья. Всё. Больше Флюс не сделал ничего, и это «ничего» было размером с хорошую речь.
Строп весь день оказывался рядом с тяжёлым. Не со мной: с тяжёлым. Там, где по циклограмме мне выпадало ворочать, поднимать, кантовать, Строп оказывался в трёх шагах, по своим такелажным делам, совершенно случайно, трое суток подряд, со своей четырёхосной случайностью. Ни разу не предложил помочь. Просто стоял так, что если бы у меня что-то пошло из рук, оно бы не дошло до палубы.
Жила в третий день, уже после всего, переварила крепёжный узел на моём участке. Узел был исправный, я его сам варил в начале цикла, и он бы стоял ещё десять лет. Она его срезала и переварила заново, лучше, с тем своим швом, который в сертификации не нуждается. Я спросил зачем. Она сказала: «Для души». И ушла, унося аппарат на плече тем движением, каким уносят решённый вопрос. Я стоял перед этим швом, как стоят перед сказанным вслух, и понимал, что на языке Жилы мне сейчас сказали длинное и важное, и перевода не требуется.
Циркуль молчал точнее всех, потому что у Циркуля и молчание со статистикой: он забрал мои ночные замеры себе, а мне в журнале замеров оставлял свои листы, заполненные до половины, с подписью «сверь». Сверять там было нечего, листы были безупречные. Он давал мне занять голову. Я сверял. Голова занималась. Оба делали вид, что это про замеры.
Тотализатор молчал все трое суток. Свод правил, требующий оглавления, не упоминался ни разу, ставки не предлагались, банк не считался. Я понял это только к концу окна, задним числом: у стаи, оказывается, есть и такой пункт, нигде не записанный. Когда у одного из своих беда, игра стоит. Не отменяется, не закрывается: стоит, как стоит механизм на стопоре, исправный, готовый, ждущий, когда можно будет снова.
И ещё про Мири, дневную. Ночную я расскажу в конце, а дневная была такая: она молчала правильно. Это отдельное умение, я знаю людей, которые им не владеют, а она владела, и я догадываюсь откуда: научилась на мне же за пять лет. В канале она держала только циклограмму: подтверждения, параметры, допуски, голосом ровным и коротким. Ни одного вопроса, как я. Ни одной сводки, которую можно прочесть как заботу. Ни разу не предложила посчитать что-нибудь вперёд, хотя обычно предлагает, у неё это жанр. Она сузила себя до рабочего инструмента ровно на трое суток, потому что поняла раньше меня: инструмент это единственное, что я сейчас могу держать в руках. Всё остальное падало.
Про день третий надо рассказать так, как он прошёл, без переделки.
Час я знал. То есть нет: час я не вычислял, я запретил себе это в первый же вечер, ещё над извещением, где стоял график церемоний сектора, и по графику вычислить было делом одной минуты. Я эту минуту себе не выдал. Запрет держался трое суток, как держится наложенный бандаж: не потому, что прочный, а потому, что трогать нельзя.
Утро третьего дня было как утро: развод, сводка, циклограмма на смену. Девятая и десятая секции, самые ёмкие, коллекторная заливка. Я стоял на разводе и слушал Корда, и в какой-то момент понял, что распределение работ на этот день составлено не вчера. Мне достались операции с непрерывным ведением: те, где нельзя отойти, нельзя отвлечься, где руки заняты от и до. Не самые тяжёлые. Самые занимающие. Кто-то, составляя наряд, посмотрел в график церемоний сектора, который я сам себе смотреть запретил, и построил мой день так, чтобы в нём не было ни одного окна. Я не стал выяснять, Корд это был или Мири через Корда, или оба не сговариваясь. В хорошем цеху забота приходит в виде наряда, и подписи на ней не ставят.
Флюс в то утро выдал завтрак без единого слова, но каша была не по расписанию недели. По четвергам у нас другая. Это была та, которую я в начале один раз похвалил вслух, случайно, мимоходом, и с тех пор она появлялась в меню в дни, которые Флюс считал трудными. Я ел её и думал, что у кока память на похвалу устроена как мой слух на дефекты: пишет всё и достаёт в нужный момент.
Мири вычислила. Я знаю это не потому, что она сказала: она не сказала. Я знаю это по тишине. В третий день, в середине моей полуторной вахты, была заливка девятой секции, и я держал стык под заливкой, контрольный, у самого коллектора, где герметик идёт под давлением и надо вести кромку. Обычная операция. Я вёл кромку, и в какой-то момент тишина в канале связи, где Мири всю вахту стояла фоном со своими подтверждениями по циклограмме, стала другого сорта. Не пустая. Стоящая рядом.
Я не спросил. Она не сказала. Я вёл кромку.
Герметик шипел. Он всегда шипит на выходе, воздух уходит из-под кромки, звук мелкий, будничный, ни для чего. Где-то очень далеко, в трёх прыжках отсюда, в казённом секторе, во втором ярусе снизу, сейчас шла своим порядком короткая служебная процедура, на которую я не успел, потому что посчитано было дважды и двоими. А здесь шипел герметик. Вот и всё, что происходило. Ничего не остановилось, ничего не дрогнуло, борт грузился, терминал работал, стык вышел чистым, я проверил его прибором и ухом, и оба сказали: годен.
Тишина в канале постояла ещё сколько-то и вернулась в рабочую. Мири дала следующий пункт циклограммы обычным голосом, и я ответил обычным, и мы оба знали, что сейчас произошло и что об этом не будет сказано ни слова никогда. У нас в семье из двух специалистов уже была одна секунда, о которой не говорят. Стало две. Архив пополняется.
Самое страшное в таких днях не боль. Про боль знают все. Самое страшное, что мир исправен и продолжает быть исправным, и работа твоя годна, и никакого рубца на дне не остаётся, кроме того, что ты сам знаешь дату.
После вахты Корд посмотрел мой лист контроля, расписался и сказал единственное за трое суток, что было не по циклограмме: «Иди поешь горячего. В столовой терминала сегодня лучше, чем у нас: Флюс на профилактике котла». И я пошёл в столовую терминала, потому что это было указание бригадира, а указания бригадира я выполняю.
Дорога в столовую шла через терминал, и я в первый раз за окно увидел его пешеходом, а не по циклограмме. Терминал жил тяжело и упрямо: следы пожара закрашены наполовину, времянки кабелей подвязаны с той аккуратностью, с какой подвязывают то, с чем придётся жить долго, на доске объявлений расписание смен соседствовало с рукописным листком об обмене детской обуви. Люди кивали мне. Не как знакомому: как борту. За два месяца беспомощности им приехал борт с бригадой, и кран застучал, и погрузка пошла, и этого хватало, чтобы кивать в коридоре человеку в чужой робе. Я кивал в ответ. На окраине у благодарности нет тарифа, я это уже записывал в голову однажды, на колонне, и здесь оно подтверждалось встречным движением: у неё нет тарифа в обе стороны.
Столовая терминала была большая, гулкая, на четыре смены, в тот час полупустая. Я взял поднос, взял горячее, сел к стене, лицом к залу, как сажусь всегда. Ел я, наверное, правильно: ложка ходила, тарелка пустела. Вкуса я не запомнил.
За соседним столом ел ящер.
Я говорю «ящер», потому что так говорят на узлах, без злобы, по анатомии; в бумагах эта порода зовётся варранами, но бумаг на узлах не читают. Старый, это было видно по чешуе: тусклая, серая по кромкам, как металл, который давно не полируют, а он всё служит. Под рабочей курткой у него был медицинский халат, из-под рукава смотрел браслет допуска с медицинской маркировкой. Доктор, стало быть. Терминальный или проездом, я не выяснял.
