Мальчик из Ямы 6: Три прыжка (СИ), стр. 49

Бланки серии «Л» я умел читать раньше, чем книги. По ним меня ставили на учёт, по ним считали квоту, по ним вызывали на экзамен. У них всегда одинаковая шапка, одинаковые поля и одинаковая манера: ничего лишнего, всё по графам, подпись машинная. В детстве я думал, что где-то сидит человек по фамилии Гильдия и печатает их все. Потом понял, что хуже: не сидит никто. Печатает учёт.

Наверху стоял её номер приписки. Я знал его наизусть, как свой. Номер приписки на Целине выучивают раньше адреса, потому что адрес может меняться, а номер нет.

Заголовок бланка был: «Извещение об исключении из реестра приписанных».

Исключение из реестра. Гильдия даже это пишет со своей стороны стола: не человек умер, а реестр стал короче.

Дальше шли графы.

Графа «основание»: медицинское заключение, учреждение, номер. Графа «причина»: хроническое профессиональное заболевание дыхательных путей. В скобках стояло народное название, которое Гильдия зачем-то вносит в скобках, всегда вносила: свалочные лёгкие.

Графа «обстоятельства»: в лечебном учреждении, во сне.

Графа «дата».

Я прочитал дату. Дата была три недели назад.

Я прочитал бланк ещё раз, с верхней графы до нижней, тем способом, каким читал всю жизнь расчётные листы: по графам, сверяя каждую с каждой, ища место, где цифры не бьются. Я искал в бланке ошибку. Бланки Гильдии не ошибаются. Я знал это с восьми лет.

Я всё равно искал. Номер приписки бился с номером. Учреждение билось с палатой из второй записи. Дата смерти стояла через четверо суток после третьей записи, после табло, после полсекунды.

Во сне. В графе так и стояло: во сне. Гильдия не пишет лишнего, но это она вносит: обстоятельства. Ночью, в клинике, во сне.

Я собрал её последние недели из четырёх документов, как собирают хронометраж смены. Клиника, вторая запись, кофта у окна. Потом выписка, или она сама себя выписала, это осталось между строк навсегда. Потом смена, третья запись, табло за спиной, полсекунды дольше. Потом, через какие-то из этих четырёх суток, снова клиника: в графе учреждения стоял тот же номер. И ночь. Она успела вернуться к табло между двумя клиниками, и сменщица потом напишет «до последней смены», и это будет не оборот речи, а хронометраж.

Она вернулась на смену из клиники. Я двадцать лет знал, что она так сделает, в любой развилке, во всех вариантах. Я на этом знании строил все свои расчёты, я его учитывал, как учитывают гравитацию. Теперь оно лежало в графах и называлось обстоятельствами.

Я сидел над бланком долго. Не читал уже, просто сидел над ним, как сидят над разобранным узлом, в котором нечего чинить. Потом поймал себя на том, что держу в руке кружку и не пью, поставил её обратно, слева, ровно на старое место, по мокрому кругу. Руки работали штатно. Руки у меня вообще всю жизнь работают штатно, что бы ни происходило этажом выше.

Борт работал ровно.

Следующим лежало извещение колумбария Купола. Тоже бланк, другой серии, серой. Ячейка предоставлена по тарифу, стандартный ряд, ярус второй снизу. Номер ячейки состоял из сектора, ряда и порядкового, и я прочитал его весь, цифра за цифрой, и запомнил с одного раза, как запоминал всю жизнь номера деталей. Дальше стояла дата церемонии размещения, назначено согласно графику ячеек, и строка о том, что присутствие родственников не является обязательным, при неявке размещение производится в служебном порядке.

Не является обязательным. Кто-то когда-то вписал в типовой бланк эту строку, чтобы людям вроде меня было формально легче. Человек, который её вписывал, наверное, считал, что делает доброе дело. Может, и делал. Я перечитал её четыре раза, и все четыре раза она значила одно: можно не успеть, стена подождёт и без тебя.

Я посмотрел на дату церемонии и в первый раз за вечер посчитал.

Через четверо суток. Церемония была через четверо суток от сегодня.

Три недели она лежала в холодном хранении, потому что колумбарий работает по графику, а график забит, очередь, всё по тарифу, всё как у людей. И получилось, что казённая очередь довезла её до меня почти живой: я узнал за четверо суток до того, как её положат в стену.

Последним в пачке было человеческое письмо. Без бланка. Отправитель: терминал её узла, личный ящик, фамилия, которую я знал, сменщица, та, что с ней через смену двадцать лет.

Письмо было неловкое, набранное с ошибками, видно, что человек не пишет писем. Она извинялась, что пишет позже казённых бумаг: бумаги ушли сами, а она всё не могла собраться, простите. Писала, что всё случилось тихо, что в клинике сказали, что она не мучилась. Писала: она до последней смены выходила к табло, мы ей говорили, посиди, а она…

Дальше в письме было про меня. Что она про вас всем…

Ещё она писала, что личные вещи из клиники забрала к себе, у неё сохраннее, а куртку, рабочую, с капюшоном, отдала в диспетчерскую, там решили, что куртка останется висеть, где висела, на её крючке, и пусть висит, у них так уже один раз было с человеком, и ничего, висит восьмой год, никому не мешает.

Я оборвал чтение не потому, что решил оборвать. Просто в какой-то момент оказалось, что я не читаю, а сижу.

Борт работал ровно. Гул был тот же, что весь переход. Я слышал его теперь целиком, каждый контур отдельно, и не мог вспомнить, зачем я его слушал все эти недели и что находил в нём хорошего.

Сорок два сообщения. Я дочитал пачку. Я всегда читаю по порядку, и порядок кончился.

Три недели. Я посчитал их не желая считать, счёт пошёл сам, как идёт кровь. Она умерла три недели назад. Три недели я жил дальше: закрывал А3, ставил точки за краем листа, выигрывал ставку, строил планы, репетировал «я оплатил, деньги пропадут». Улыбался на разводе. Спал без плана обороны.

Три недели я был счастлив. Все три после.

Тетрадь лежала в ящике, принайтованная по-походному. Я о ней вспомнил один раз, коротко, как вспоминают инструмент, который для этой работы не подходит. В тетрадь идёт то, что проверено и работает. У меня не было ничего проверенного и ничего работающего. У меня были даты, и все они бились.

Где-то в этих трёх неделях лежала и моя дата. «Жди к двадцать шестому». Я дал ей дату, и дата была честная, я проверял её трижды, и сейчас, задним числом, она всё ещё была честная: если считать от сегодня, я успевал к двадцать шестому с запасом. Расчёт был верный. Все три способа сходились.

Она умерла за полтора месяца до двадцать шестого. Дата стояла у неё на календаре обведённая, она сама сказала это в первой записи: календарь висит, число обведено. Она ждала не как я умею, с арифметикой, а как умеет она: молча, с числом на стене. И между её последней сменой и моим двадцать шестым лежали эти полтора месяца, которые я отдал контракту, потому что так было правильно, потому что так выходило больше, потому что не после второй, а прямо с неё, с деньгами на «лечить».

Числа бились. В том и дело, что числа бились все до одного. Я нигде не ошибся. Это было хуже любой ошибки: ошибку можно найти и больше не делать.

Результат, которому веришь с первого раза, на Целине называется приманкой. Я вспомнил свою же формулу через полгода после того, как она была нужна.

А потом я начал считать другое.

Это случилось без решения. Руки сами вывели карту сектора, ту самую, с которой всё началось на столе у Сармы, и голова сама начала гонять числа, старым способом, свалочным, от подвоха: если сойти сейчас. Если сойти сейчас, этой ночью, до начала А4.

Регулярная линия: рейс через двое суток, три прыжка с двумя стыковками, я знал это расписание наизусть, я на нём построил дату. Двое суток ожидания плюс дорога. Не лезло.

Попутные: у терминала стояла под разгрузкой пара каботажников, направления я помнил с подхода. Оба не туда. Дальше по графику прибытия ничего подходящего четверо суток.

Оказия: перегонные борта, сборные караваны, всё, что ходит вне расписаний. На Целине я знал этот рынок наизусть. Здесь я знал только то, что он есть. Найти перегон за ночь на чужом краю, уговорить, оплатить, у меня были деньги, впервые в жизни у меня были деньги на любую оказию, деньги лежали и ничего не могли.