Пулеметчик Федя 2 (СИ), стр. 35
К концу второго дня я охрип так, что последние распоряжения за меня объявлял Вожатый.
На третий день морозов Шилов принёс печку.
Немецкую, чугунную, на гнутых ножках, с дверцей и трубой в три колена. Как и всегда, по Шилову было видно, что взял честно, насколько это слово к нему вообще подходило.
— Давно она у тебя?
— С воскресенья.
— А принёс сегодня?
— Так морозов не было.
Я осмотрел печку и распорядился как старшина.
— К Недбайло. У него холоднее всех.
— Не выйдет, товарищ старшина, — вежливо возразил Шилов и полез за пазуху.
Он ещё не развернул лист, а я уже знал, что там написано. Такие бумаги я писал сам полтора года.
«АКТ. Печь чугунная, трофейная, с дверцей, одна. Найдена рядовым Шиловым. Передана расчёту сержанта Довнара во временное пользование в порядке взаимодействия. Срок возврата — Берлин».
Внизу стояли подписи. «Сдал — Шилов». «Принял — расчёт», и под этим закорючка Рахима, похожая на виноградную лозу. «Свидетель — Пыжов».
— Число посмотрите, — подсказал Шилов.
— Понедельник, — кивнул я, не глядя. — За день до приказа. Треугольники ты со среды носил, значит, знал.
— Знал, — согласился Шилов. — Потому в понедельник и подписал.
Пыжов снял с гвоздя дощечку и повернул ко мне.
— «Срок возврата — Берлин», — зачитал он. — Август, после дождей. Это вы, товарищ старшина. Я записал.
— Это мои слова.
— Ваши, — кивнул Шилов. — А бумага моя.
— Бумага твоя, — согласился я. — Только расчёта сержанта Довнара со вторника нет. Расчёт у Фомичёва, а сержант Довнар вышел весь. Имущество такого расчёта сдаётся старшине роты.
— А старшина кто? — спросил Пыжов и сам же покраснел.
Шилов закрыл глаза.
Я взял у него акт и дописал карандашом, под рахимовой лозой: «Принял старшина роты Довнар. Передал расчёту Недбайло во временное пользование в порядке взаимодействия. Срок возврата — Берлин». И расписался.
— Нечестно, — вздохнул Шилов.
— Да что ты знаешь о бумагах, салага? — ухмыльнулся я.
Печка уехала к Недбайло. Вечером Недбайло зашёл к нам, поставил на стол банку, «от расчёта расчёту».
А наутро и у нас у двери появилась печка. Печка была похуже, из бочки из-под солидола, но с трубой. Откуда, я не спрашивал. Акта на неё не было.
На другой день к нам подселили жильца из тыла.
Военветфельдшер Чистяков пришёл после обеда. При нём была полевая сумка, свёрток жестяных бирок и толстая тетрадь в клеёнке. Два кубика в петлицах, лет тридцати, выбрит до блеска, шинель без единой лишней складки.
— Мне сказали, у вас зверинец, — начал он без предисловий.
— Кто сказал?
— Все. — Он раскрыл тетрадь. — Миномётчики сказали, что зверинец у вас, а у них только кот. Сапёры сказали, что у вас, а у них только козёл. Связисты сказали, что у вас, а у них ёж, но ёж зимой спит и не считается.
— И что выходит?
— Выходит, что зверинец у всех, — грустно вздохнул военветфельдшер. — А главный — у вас.
Обход батальона он рассчитал на два дня, возвращаться в полк по темноте не собирался, и ночевать ему предстояло у нас. Я осмотрел свою коммуналку и нашёл одно свободное место. Нары у двери, рядом с корзиной.
Гусь посмотрел на жильца. Жилец посмотрел на гуся.
— Это и есть?
— Частично, доктор.
Он что-то пометил в тетради и пошёл к Машке.
Машку он смотрел час. Зубы, копыта, спину, холку. Разговаривал с ней вполголоса, как врач с пожилой пациенткой, и Машка, которая чужих не любила, ни разу не прижала ушей. Подковы он разглядывал на свет, по одной.
— Ковали хорошо. Чисто. Кто ковал?
Никто не ответил. Гринюк у саней строгал клин, и стружка у него пошла тоньше.
Ночью ветфельдшер спал хорошо. До пяти.
В пять по главному ходу пошла смена, и не любящий лишних брожений гусь, как каждое утро, громко этим возмущался прямо из корзины, приняв за рупор ухо Чистякова.
Чистяков вскочил и ударился головой о накат:
— Что это⁈
— Смена пошла, — объяснил из темноты Шилов. — Он докладывает.
— Кому?
— Всем.
Утром Чистяков был бледный, свежевыбритый и очень официальный. У него была система: лошадь, собака, скот. Всё живое на участке, по его мнению, в неё укладывалось.
Начал он с собаки. Абонент сидела у будки прямо, как дежурный по части, и смотрела на свёрток с бирками без всякого интереса.
— Собака служебная. Чья?
— Связи, — ответил Калужский.
— Часть?
— Наша.
— Номер?
— Абонент.
Чистяков поднял глаза от тетради.
— Это не номер.
— Это позывной, — пояснил Калужский. — Номера нет. Есть благодарность в приказе по полку.
— У собаки?
— У принадлежности подвижной, числящейся по описи пулемётного взвода. Так в приказе.
Чистяков посмотрел на Абонента. На свёрток с бирками. Клеймить служебную собаку он был обязан. Клеймить благодарность в приказе по полку права не имел. А где заканчивалась собака и начиналась благодарность, не знала ни инструкция, ни он сам.
— Категорию уточню, — решил он и убрал бирки обратно в сумку.
Абонент проводила свёрток взглядом. По-моему, она поняла, что выиграла, но не стала этим хвастаться.
Потом Чистяков дошёл до корзины. Гусь посмотрел на него из-под крыла.
— Птица домашняя, — определил Чистяков. — Скот.
— Это как — скот? — не выдержал Шилов. — Он на рукаве есть. В дереве есть. У немцев в газете есть.
Чистяков оглядел повязку у Шилова на рукаве, деревянного гуся у Зельцера на ящике, немецкий рисунок на гвозде. В тетрадь ничего из этого не записал.
Степаныч, который как раз принёс завтрак, поставил бачок и задал единственный вопрос, который его в этой истории интересовал:
— Гуся кормить?
— Сначала узнайте звание, — сухо ответил Чистяков.
— У гуся звания нет, — вздохнул Шилов. Помолчал и добавил: — Пока.
Перед уходом Чистяков зачитал итог. Весь батальонный зоопарк, по порядку:
— Лошади: две в обозе, четыре при сорокапятках, одна при пулемётной роте. Собаки: одна, категория уточняется. Скот: кот, миномётная рота. Козёл, сапёры. Ёж, связь, в спячке. Гусь.
— А люди? — спросил Пыжов.
— Люди у меня в инструкции не значатся, — ответил Чистяков, закрывая тетрадь. — Люди не по моей линии.
Он вымыл руки, вытер отдельным полотенцем и ушёл, пообещав вернуться насчёт собаки с разъяснением. Абонент проводила его до поворота хода. Вежливо и до конца, как провожают комиссию.
Через два дня пришли сапёры под командованием Кравца.
Сапер за осень не изменился. Увидел Шилова и молча переложил кусачки во внутренний карман:
— Комбат приказал до снега закрыть подступы к Прыщу: мины и малозаметное препятствие, тонкая проволока петлями по траве, чтобы путались ноги. Вы — прикрытие.
— Ракеты у них каждые семь минут, — начал я. — Хлопнуло — лежите.
— Знаю, — отмахнулся Кравец.
— Тогда одно добавлю. В два пятнадцать у них часовой на пять минут уходит к воронке. Каждую ночь. Самое близкое к ним ставьте в эти пять минут.
Кравец прищурился.
— Откуда знаешь?
— Записано.
Часы Коробова я снял с гвоздя и взял с собой. Коробов когда-то угадывал полуторку по привычкам шофёра. Немецкий ракетчик был такой же шофёр.
За ручками моего бывшего станка, на левом плече Прыща, лежал Фомичёв. Я лежал рядом с часами и командовал шёпотом. Ремез пришёл в одиннадцать, лёг по другую сторону, подложил под локти плащ-палатку и за всю ночь не отдал ни одной команды.
Всё шло так, как было записано. Хлопок — и склон замирал. Ракета висела, шипела, гасла. Склон оживал. Я смотрел на часы и шёпотом говорил Ремезу, сколько осталось.
— Сорок секунд.
Ремез считал про себя. На сороковой хлопнуло. Он кивнул сам себе и больше не считал.
В два пятнадцать у немецкого охранения скрипнула доска. Зельцер поднял палец: ушёл. Я дважды дёрнул шнур, привязанный к руке Кравца, и сапёры за пять минут поставили самый дальний ряд. В два двадцать часовой вернулся на пост. Немцы за всю ночь не выстрелили ни разу. Школа молчала: ей не в кого было стрелять.
