Пулеметчик Федя 2 (СИ), стр. 34
Ремез двумя пальцами вытянул тесёмку, развернул кисет вышивкой к себе и прочитал: «Стреляй, куда учили». Посмотрел на меня. Рука у него пошла к нагрудному карману и на полпути остановилась.
В блиндаже строгал Гринюк. Строгал он всегда, и вокруг него всегда лежала стружка, как снег вокруг пня.
— Гринюк. Стружка.
Гринюк не поднял головы. Зимой, уезжая, Ремез сделал ему ровно это замечание, и Гринюк ровно так же не поднял головы. С тех пор прошли весна, лето и осень. Стружка была та же.
У корзины Ремез остановился. Гусь поднял голову. Замечания гусю опять не нашлось. Гусь, по-моему, это запомнил.
С новыми людьми Ремез знакомился коротко.
— Наборщик?
— Наборщик, — подтвердил Зельцер.
— Годится. Вагоновожатый?
— Двадцать лет на кольцевой.
— Видно.
Рахим в это время нёс от кухни коробку с лентой, снизу, как носят ведро, и на ходу повернул голову на плеск в чьём-то котелке. Ремез проводил его взглядом и ничего не спросил.
Калужский полез на наблюдательный пункт. Шёл он без палки. Палка стояла на НП, в углу, и ею показывали по карте. Ремез посмотрел на ноги Калужского, потом на палку и кивнул сам себе.
Обход вышел к сушилке. Калужский почти всё время ходил следом и держал опись. Держал уже как букет, который не взяли.
— А опись, товарищ капитан?
— Я всё обошёл, — ответил Ремез и повернулся ко мне. — Где люди спят?
Я показал. Он зашёл в каждый блиндаж, пощупал нары, заглянул в печки, где они были, и постоял там, где их не было. В последнем блиндаже, у Недбайло, было холодно, как в погребе.
— Зимовать как будете, старшина?
— Печек не хватает, товарищ капитан. И мест.
— Займитесь.
— А Пилипчук?
— Пилипчук у меня по складу и по бумаге. А по земле будете вы. — Он подумал. — Приказа не будет. Будут люди. Ходить к вам.
И ушёл к себе, в бывший блиндаж Векшина.
Вечером в нашем блиндаже было тесно, и говорили шёпотом, как в школе после первого урока нового учителя.
— А что у него в кармане? — спросил Вожатый. — Весь день все на этот карман косились.
Клюев оглянулся на меня, на Шилова и понизил голос.
— Книжечка. Туда записывают.
— Кого?
— Кого надо.
— А за что?
Клюев задумался. Без Ремеза он успел стать младшим сержантом и командиром расчёта, отрыть образцовую оборону не в том месте и выкурить немецкую точку рикошетом от брусчатки. А объяснить книжечку не мог.
— Если посмотрел, записал и не запретил, — нашёлся он наконец, — это высшая степень.
— А если посмотрел и не записал?
— Тогда он думает, — мрачно вставил Шилов. — А что думает, не скажет.
— Сегодня он не записал ни разу, — сообщил Калужский, который такие вещи считал.
В блиндаже стало тихо. Раньше Ремез записывал по три раза на дню. Сегодня он весь день смотрел и думал. Про всех.
С утра участок было не узнать. Вожатый объявлял остановки вполголоса, и траншея расступалась не сразу. Зельцер переписал графу «Что кричат» начисто и убрал подальше. Фомичёв никого не стриг. Шилов ничего не нашёл, а если и нашёл, то не принёс. Пыжов до обеда не задал ни одного вопроса, и это пугало больше всего.
Не прятался только Рахим. Он и накануне работал так, будто на него никто не смотрит, и теперь работал так же.
Ночью ударил первый мороз. Люди пошли ко мне с утра. Ремез, как всегда, не ошибся.
Мест не хватало. В холод весь участок полез в блиндажи с печками, а блиндажей с печками было меньше, чем желающих.
Первым пришёл Недбайло. Встал в дверях и сообщил стенке:
— Пополнение мне прислали. Одного. Класть некуда.
— К себе возьми.
— Храпит.
— Откуда знаешь? Он у тебя ещё не ночевал.
— По лицу видно.
Вторым был Степаныч, с половником, как с жезлом.
— Федя. У меня дрова уходят. Ночью. На ваши печки. Я кухню чем топить буду? Приказами?
Третьим пришёл Зельцер. Долго мялся, протирал очки, потом решился.
— Товарищ сержант… старшина. Он объявляет во сне.
— Кто?
— Вожатый. Остановки. Всю ночь, по порядку.
— И что?
— Ничего. — Зельцер надел очки. — Я уже знаю, когда моя.
К обеду до меня дошло, что командую я не ротой, а коммуналкой на девяносто жильцов, с общей кухней, общей сушилкой и собственным трамваем. В коммуналке я никогда не жил.
Пилипчук, узнав, чем я занялся, пришёл с тетрадью.
— Заведём книгу, — предложил он. — Домовую. Кто где живёт, чья печка, кто топит. С подписями.
— Не надо книги.
— Почему?
— Книга — это канцелярия. А у нас коммуналка.
— А разница?
— В канцелярии все всё пишут. В коммуналке все всё и так знают.
Пилипчук подумал и слегка обиделся, но виду не подал.
— Бумага, Федя, всё-таки старше.
— Старше. Но не теплее.
Он убрал тетрадь, постоял и уже от двери обернулся.
— Двое нас теперь в роте. Один старшина по бумаге, другой по земле. — Он подумал и добавил, как старшина со стажем старшине без стажа: — И запомни. Старшина — это когда тебя ночью будят не из-за немцев.
Два дня я ходил по блиндажам и разговаривал. С каждым отдельно.
Пополненца Недбайло я отвёл на Прыщ сам. Парень был рязанский, тихий, со скаткой под мышкой, и по лицу действительно было видно, что храпит.
Клюев встретил нас на обратном скате и понял всё сразу.
— Храпит?
— Храпит.
— А мне он зачем?
— У тебя ветер.
Клюев прислушался. Ветер гудел над бугром в одну ноту и гнал по брустверу сухую траву.
— Ну, — решил Клюев. — Кто кого.
Утром с Прыща прибежал Пыжов с донесением.
— Товарищ старшина, младший сержант велел передать: ветер громче.
— А ты как спал?
— Нормально — мы привычные. Ухом к ветру лёг.
Потом пришёл Шилов, и лицо у него было оскорблённое.
— По мне ночью ходят.
— Кто?
— Калужский. С листом. На НП и обратно. Три раза за ночь, и все три раза мне на ногу.
Калужский спал у дальней стенки, а НП был в другом конце хода, и ночью он пробирался к выходу через все нары. Я перевёл его к самому выходу. Калужский перенёс лист, карандаш и дощечки, лёг и долго ворочался.
— Сквозит, — пожаловался он.
Вожатого я положил на крайние нары, в другой угол, подальше от Зельцера. Первую ночь Зельцер проспал до подъёма и утром смотрел на меня с благодарностью.
На вторую ночь он разбудил меня около двух.
— Товарищ старшина, — прошептал он. — Верните как было.
— Что вернуть?
— Вожатого. Он теперь бормочет в том углу, а я ничего не разбираю. Лежу и не знаю, где мы едем.
— А тебе обязательно знать?
— Я двадцать лет в типографии. У нас каждая строка знает, где стоит. — Он поправил очки. — А тут тишина, и непонятно, какая следующая.
Вожатого мы перенесли обратно вдвоём, вместе с шинелью. Через десять минут с его нар донеслось вполголоса: «Колодец… Следующая — Кухонная». Зельцер повернулся на бок и уснул.
Со Степанычем мы договорились у котла. Правило было простое: кто берёт у кухни полено, приносит два. Откуда — это уже не моя забота и не его.
Первым правило проверил Пыжов. Утром он стоял у кухни с двумя поленьями, мокрый до колен.
— Откуда? — спросил Степаныч.
— Из лощины. Там ольха.
Степаныч взвесил поленья, одно сунул под котёл, второе отложил на завтра, а Пыжову выдал своё, сухое.
— Это за честность. А в лощину днём не лазь. Там стреляют.
Оставался дым. Днём дым из трубы был для немецкого миномётчика готовой точкой наводки, а печек на участке становилось всё больше. Топить можно было только в темноте. С половины девятого, после их вечерних двух мин, до шести утра, до их кухни.
Я объяснил это Вожатому один раз. Он кивнул, вышел в главный ход и объявил:
— Внимание, граждане! Печное отопление — с двадцати тридцати до шести ноль-ноль! Дым днём — остановка «Миномётная», конечная для всех! Не задерживайте трубы!
К вечеру правило знал весь участок, дословно. Недбайло зашёл после ужина и признался, что три дня топил днём и никто ему ничего не объяснил, а тут объявили — и сразу понятно.
