"Фантастика 2026-214". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 840
С шестьдесят второго года я преподавал.
Восемнадцать лет, если считать до семьдесят пятого, и через мои руки прошло, по самому скромному счёту, около тысячи двухсот человек - сержантов, лейтенантов, капитанов.
Из них человек триста служат до сих пор.
Читал я один курс, и назывался он длинно и скучно: «Обследование объектов, подвергавшихся минированию в период Великой Отечественной войны».
А по существу я читал им одно и то же, разными словами, восемнадцать лет.
Не ищите мину.
Ищите работу.
Мину поставил человек, и этот человек чему-то учился, где-то торопился и чего-то боялся. Найдите его - и найдёте мину.
На первой лекции каждого потока я задавал один и тот же вопрос.
- Товарищи, кто из вас знает, зачем сапёр отходит на два шага, найдя заряд?
Обычно кто-нибудь отвечал: чтобы поглядеть.
- Правильно, - подтверждал я. - Чтобы поглядеть. А теперь запомните на всю службу: это единственное ваше движение, которое за вас придумал не ваш начальник и не наставление.
Я выдерживал паузу.
- Его за вас придумал тот, кто ставил.
Про Хальма я при этом не говорил ни разу.
Ни разу за восемнадцать лет и тысячу двести человек.
Теперь про то, что предсказал Астахов.
В апреле пятидесятого года он сказал мне в своём кабинете, что разминирование кончится - не завтра, а лет через двадцать пять, к семьдесят пятому году.
И что тогда встанет вопрос, чем я занимаюсь на самом деле.
Он ошибся.
Не сильно, но ошибся, и я ему об этом написал в семьдесят третьем, и он ответил, что признаёт.
Разминирование не кончилось.
Основное сняли - тут он был прав. К семьдесят пятому году поля были распаханы, города отстроены, и управления, которое я знал в сорок седьмом, не существовало давно.
Но каждый год находили.
В семьдесят четвёртом по стране обнаружили и обезвредили свыше семидесяти тысяч взрывоопасных предметов.
Семьдесят тысяч. Через двадцать девять лет после войны.
И находили их именно там, где я и предсказывал по восемнадцати пунктам: на стройках, при прокладке труб, при рытье котлованов, при расчистке под новые районы. То есть там, где человек впервые за тридцать лет добирался до нетронутого грунта.
Я это знал заранее.
Я знал это в сорок седьмом году, лёжа в нише бобруйской опоры, потому что в своей первой жизни семь лет доставал из земли то, что пролежало шестьдесят.
Я знал, что этого хватит и моим внукам.
И вот это оказалось единственным моим знанием о будущем, которое за тридцать два года ни разу не подвело.
А четырнадцатый пункт остался как был.
Я его видел последний раз в семьдесят втором году, в новом издании пособия для сержантского состава инженерных войск.
Восемнадцать пунктов к тому времени переписывали шесть раз, добавили примеры и фотографии, два пункта убрали как неподтвердившиеся, четыре добавили.
Четырнадцатый не тронули ни разу.
«В жилой местности лучшее место - там, где человек будет работать руками в наклонном положении: колодезный сруб, порог погреба, грядка у изгороди, край огорода со стороны воды. В этих местах человек не смотрит под ноги, потому что смотрит на работу».
Его написал в июле сорок седьмого года военнопленный гауптман Эрих Хальм, за одну ночь, в комнате три на четыре при канцелярии лагеря номер сто шестьдесят восемь, и переписывал трижды, и поставил этот пункт четырнадцатым, чтобы я дошёл до него не сразу.
С тех пор его выучили наизусть, по моему счёту, около двадцати тысяч человек.
И ни один из них не знает, кто его написал.
И это, по совести говоря, правильно.
Потому что Хальм сам сформулировал, как это работает.
«Мы с ним никогда не встретимся. Между нами будет пять лет, или десять, или тридцать. Но он придёт, и он будет стоять там же, где стоял я, и он будет думать то же самое, что думал я».
Он это говорил про надписи углём на стенах погребов.
А вышло - про учебное пособие.
Люди времени.
Он придумал это слово в сорок втором году, сидя на насыпи у только что заминированного моста, и никому его не сказал, кроме меня.
И оказался прав во всём, кроме одного.
Он думал, что они с тем, кто придёт после, - коллеги, разделённые временем.
А на самом деле разделены они не временем.
Разделены они тем, что один ставит, а другой снимает, и через сколько бы лет они ни встретились и как бы хорошо ни понимали друг друга - вот этого между ними не пройдёт.
Я это понял в комнате три на четыре, двадцать первого февраля сорок седьмого года, когда не подал ему руки.
И за все прошедшие годы не нашёл ни одной причины считать иначе.
Осталось сказать про один долг, который я так и не отдал, и про это надо сказать честно.
В сорок седьмом году, в Вязьме, на перроне, старшина Панкратов взял меня за рукав и попросил.
Найди того, кто ставил под Ковелем. Погляди ему в глаза. И напиши мне, что поглядел.
Я ему написал в сорок седьмом, и написал правду: нашёл, разговаривал двадцать месяцев, спросил про Ковель, получил ответ.
Но он просил не про это.
Он просил поглядеть в глаза.
А я за двадцать месяцев в комнате три на четыре глядел в глаза человеку, который отдавал мне объекты, считал по ночам разницу во времени и просил работу на семьдесят один день.
Я не глядел в глаза тому, кто поставил заряд в будке под Ковелем.
Я с ним работал.
Это разные вещи, и Панкратов, если бы я ему это объяснил, понял бы за минуту - он такие вещи различал лучше всех, кого я знал.
Я ему не объяснил.
Я четырнадцать лет собирался и не собрался, а в марте шестьдесят первого приехал к нему в последний раз, и он лежал и тяжело дышал, и было уже не до того.
Так этот долг за мной и остался.
Мне же остаётся сказать последнее.
Очки капитана Северцева я ношу до сих пор.
Не на лице - зрение у меня, слава богу, своё, - а в нагрудном кармане, в той же тряпице, в какой их три года хранил под матрасом старшина Панкратов.
Дужка примотана чёрной ниткой в четыре витка, узел завязан на два раза.
Правое стекло треснуто наискось.
Я их доставал за все эти годы, может быть, раз тридцать: всегда в одних и тех же обстоятельствах - перед тем, как лезть туда, откуда можно не вылезти.
Это, разумеется, не примета и никакое не суеверие.
Это способ вспомнить одну простую вещь.
Восемнадцатого июля сорок четвёртого года капитан Северцев снял в будке под Ковелем первый заряд, вышел, доложил и вернулся посмотреть, чисто ли.
И сделал два шага.
Он был лучшим сапёром из всех, кого я знал в этой жизни. Он знал про заграждения больше, чем весь наш инженерный отдел вместе. Он с июля сорок третьего года знал про меня всё, работал со мной год и не задал ни одного вопроса.
И он сделал два шага, потому что человек, находя что-нибудь, всегда отходит посмотреть.
Это не решение.
Это движение тела.
Вот это я и вспоминаю каждый раз, доставая очки, - и вот из-за этого я за две жизни не сделал этих двух шагов ни разу.
***
Ветераны прошли, и трибуна стала расходиться.
Ко мне подошёл мальчишка лет семнадцати, курсант, в новенькой форме, посланный, видимо, кем-то из организаторов.
- Товарищ полковник, разрешите обратиться.
- Обращайтесь, товарищ курсант.
- Вас просят к машине. И ещё вопрос, если можно.
- Спрашивайте.
Он замялся.
- Товарищ полковник, а правда, что вы всю войну сапёром?
Я поглядел на него.
Семнадцать лет. Родился в пятьдесят восьмом - в том самом году, когда меня догнало моё собственное тело.
Войну он знает по фильмам, и знает, наверное, неплохо, потому что фильмы к тому времени пошли хорошие.
- Правда, - подтвердил я. - И всю войну, и после неё.
- А после войны зачем? - не понял он.
Вот на этот вопрос я за тридцать два года отвечал, наверное, раз двести.
И всегда отвечал по-разному, потому что правильного ответа не придумал.
