"Фантастика 2026-214". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 839

И на третий день в палату вошла женщина в халате, лет тридцати, с папкой, и стала обходить койки.

Я её не узнал.

Совершенно: прошло десять лет, тогда была ночь, на ней была каска и она ползла за мной по полосе шириной в семьдесят сантиметров.

А она остановилась у моей койки и очень долго читала карточку.

- Ковалёв Пётр Андреевич, - прочла она вслух.

- Так точно, я самый.

Она подняла голову.

- Сорок третий год. Центральный фронт. Ты меня вёл к Кондратенко.

Я сел на койке.

- Женя, это ты.

- Женя, - подтвердила она. - Вот теперь узнал.

Она положила папку на тумбочку и села на край соседней койки, которая была пустая.

И минуты две мы просто глядели друг на друга, а вокруг лежали восемь человек с аппендицитами и грыжами и делали вид, что читают газеты.

- Ты живой, - выговорила она наконец.

- Живой, как видишь.

- Я тебя в сорок пятом искала.

Я поглядел на неё.

- Это как же ты искала? - не понял я.

- Обыкновенно, - она пожала плечами. - Через часть. Мне ответили, что сведений нет.

Она поправила халат.

- Я подумала, что убило.

- Меня в сорок пятом перевели, - ответил я. - И в сорок пятом же началась проверка, и я года два был человеком, про которого на запросы отвечают, что сведений нет.

Женя поглядела на меня очень внимательно.

- Проверка, - повторила она. - По какому поводу?

И вот тут, лёжа на койке в московском госпитале, на третий день после операции, я сделал то, чего от себя не ожидал.

Я ответил правду.

- По поводу того, что я слишком много знал про немецкие заграждения, - признался я.

Она не переспросила.

Она сидела и глядела на меня, и я видел, как она это принимает и раскладывает, и как ей это не нравится.

- И чем она кончилась? - уточнила она наконец.

- Кончилась в январе сорок шестого года.

- Хорошо кончилась?

- Хорошо, - подтвердил я. - Отпустили и извинились. Правда, извинились через два года и не вслух.

Женя помолчала.

- А я в сорок четвёртом получила письмо, - выговорила она. - От Прохорова. Помнишь Прохорова?

Я помнил.

- Он мне написал, что тебя перевели и что ты живой. И я успокоилась.

Она встала.

- А потом он погиб, и писать стало некому.

Мы просидели в ординаторской три часа, и за эти три часа выяснилось всё.

Она демобилизовалась в сорок пятом. Поступила в мединститут по льготе для фронтовиков, окончила в пятьдесят первом, работала хирургом.

Была замужем. С сорок девятого - нет.

Детей нет.

И она не ждала меня десять лет, и я не хочу, чтобы кто-нибудь это подумал. У неё была своя жизнь, полная и отдельная, и в ней я занимал ровно столько места, сколько занимает человек, с которым однажды ночью ползли по минному полю.

То есть немало. Но не всё.

Мы поженились в пятьдесят четвёртом.

Дочери сейчас двадцать, зовут Марией - в честь моей матери, то есть матери того парня, в чьём теле я живу, и Женя об этом, разумеется, не знает.

Я ей не сказал.

Я собирался - года три собирался, - и один раз даже начал, в пятьдесят шестом, ночью, после того как выпил больше обычного.

И остановился на первой фразе.

Потому что поглядел на неё и понял простую вещь: Панкратову я сказал, потому что он бы всё равно догадался и потому что ему это ничего не стоило.

А ей это будет стоить всего.

Она врач. Она мыслит диагнозами. И если я ей это скажу, она будет обязана выбрать между двумя вещами: либо её муж двадцать лет живёт с тяжёлым бредом, либо всё, что она знает про устройство мира, неверно.

И то и другое - приговор, и оба она будет нести одна.

Так что нет.

Она знает про меня всё, кроме этого одного, и, по совести говоря, «всё, кроме одного» - это больше, чем у большинства людей.

Дальше коротко, потому что список длинный.

**Астахов** дослужился до генерал-майора, вышел в отставку в шестьдесят третьем, живёт под Москвой, пишет книгу по истории разминирования и присылает мне главы на вычитку. Ему восемьдесят.

Мы с ним видимся раза три в год, и каждый раз он начинает разговор одинаково.

- Ковалёв, вы соображаете, сколько мы с вами не виделись?

- Соображаю, товарищ генерал-майор.

- Ни черта вы не соображаете.

Двадцать восемь лет прошло с того февраля сорок седьмого, когда он послал меня в лагерь под Минском, а формула не переменилась ни на слово.

Один раз, в семьдесят первом, я его спросил.

- Товарищ генерал-майор, а почему вы всегда так говорите?

Астахов поглядел на меня поверх очков - тех же самых, к слову, в роговой оправе.

- Потому что вы действительно не соображали, - отозвался он. - В сорок седьмом.

Он подумал.

- А потом стали соображать, а привычка осталась. У меня их вообще много осталось.

Он поглядел в окно.

- Ковалёв, а вы знаете, что я про вас в сорок седьмом думал, когда подписывал ходатайство про немца?

- Не знаю, товарищ генерал-майор.

- Я думал: этот мальчик сейчас сломается, - признал он. - Двадцать три года, и ему каждый день сидеть напротив человека, который убил его командира.

Он повернулся ко мне.

- И я ошибся. Вы не сломались и не очерствели. Вы третье сделали.

- Какое третье?

Астахов усмехнулся.

- Вы стали работать, - подытожил он. - И это, Ковалёв, единственный способ, каким человек вообще выходит из таких историй.

***

Про остальных скажу коротко.

**Сазонов** - тот самый Сазонов, который в феврале сорок седьмого сделал два шага назад, - полковник, начальник инженерной службы округа. У него трое детей и шесть орденов, и он до сих пор при встрече называет меня товарищем младшим лейтенантом, а я его - Сазоновым.

**Ходько Василий Кондратьевич** так и работал на лесопильном в Жлобине, до пенсии, мастером. Мы переписываемся. Его сын, тот самый мальчик, которому было шесть лет в пятидесятом, окончил институт и работает инженером-конструктором.

**Жук** умер в пятьдесят девятом, от сердца.

**Дрозд** вышел в отставку в пятьдесят пятом и уехал к себе, под Гомель. Последнее письмо от него было в шестьдесят седьмом.

**Гриневич**, водолаз, который клал за меня кирпич на опоре бобруйского моста в январе сорок восьмого, умер, по всей вероятности, в шестидесятых. Точно я не знаю.

**Гурьев** - тот старшина, который нашёл заряд в орловской школе, - жив, ему семьдесят один, живёт в Бобруйске.

Про **Хальма** я узнал в шестьдесят четвёртом году, и узнал через третьи руки.

В Москву приезжала делегация инженеров из Германской Демократической Республики, и в неё входил человек, работавший в проектном институте в Дрездене.

Я с ним не разговаривал. Разговаривал мой сослуживец, который знал немецкий и которого я попросил задать один вопрос, если представится случай.

Случай представился.

Эрих Хальм, инженер-мостовик, вернулся из Советского Союза в пятьдесят пятом году в возрасте сорока девяти лет.

Поселился не в ГДР, а в Западной Германии, в Баварии.

Работал в проектном бюро по мостовым конструкциям.

Умер в шестьдесят втором году, в возрасте пятидесяти шести лет.

Больше я о нём не знаю ничего.

Ни женился ли он, ни были ли у него дети, ни рассказывал ли он кому-нибудь про семнадцать месяцев в комнате три на четыре и про сто семнадцать объектов.

Я думаю, что не рассказывал.

Я думаю, он приехал, устроился в бюро и стал считать мосты - и что это было ровно то, о чём он просил меня в декабре сорок седьмого года, стоя у ворот лагеря в темноте.

«Я хочу дожить до того, чтобы класть».

Дожил.

Семь лет.

Про себя за эти годы я скажу немного, потому что послужной список - чтение скучное.

Академию я кончил в пятьдесят четвёртом, с отличием, и это, пожалуй, единственное в моей биографии, чем я по-настоящему горжусь, потому что далось оно мне тяжелее всего остального.

Дальше - инженерное управление, потом отдел, потом кафедра.