"Фантастика 2026-214". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 838
Красноармеец Шалимов Николай Егорович, тысяча девятьсот девятнадцатого года рождения, уроженец Тамбовской области, Моршанского района.
Двадцать два года.
Он числился пропавшим без вести с октября сорок первого, и мать его подавала запросы четыре раза: в сорок пятом, сорок шестом, сорок восьмом и пятидесятом.
Четыре раза ей отвечали, что сведениями не располагают.
В пятьдесят втором ей ответили иначе.
Ей сообщили, что красноармеец Шалимов Н. Е. погиб в ноябре тысяча девятьсот сорок первого года при выходе из окружения и похоронен в деревне Батогово Брянской области.
Про остальное там не было ни слова, и это правильно: матери, которая одиннадцать лет ждала, незачем знать про подъязычную кость.
***
А столбик Клавдия Ивановна поновила в тот же год.
Она прислала мне карточку - маленькую, любительскую, снятую местным фотографом на праздник.
Дубовый столбик с крышечкой, под тремя берёзами, и новая надпись масляной краской.
«Красноармеец Шалимов Николай Егорович, 1919–1941».
Имя перестало быть неизвестным через одиннадцать лет, четыре месяца и восемнадцать дней.
Ради этого, если совсем честно, всё и делалось.
Карточку эту я держал в той же папке, где лежали две фотокопии с острой буквой «л», расписка про корову и заключение экспертизы.
А в пятьдесят четвёртом году папку эту сдал.
Не по описи и не в дело - просто отвёз в Могилёв и отдал тому человеку, который принял от Крутова его работу, и попросил подшить куда положено.
Он поглядел на содержимое и спросил одну вещь.
- Товарищ майор, а вам расписку дать?
Я поглядел на него.
И вспомнил январь сорок шестого года, комнату в Ельце, стол, стопку из ста восьми листов и сто девятый, который остался лежать отдельно.
- Не надо, - отозвался я. - Я за такие вещи расписок больше не беру.
Он не понял, конечно.
Он был молодой, лет двадцати восьми, и в сорок шестом году ему было двадцать три, и он в Ельце не сидел и ста девяти листов моей описи в глаза не видел.
Он просто пожал плечами, положил папку в сейф и запер.
А я вышел на улицу и постоял там минут пять.
Потому что в этой папке, если считать по существу, лежали девять лет моей жизни - с февраля сорок седьмого, когда я вошёл в комнату три на четыре, и по май пятьдесят четвёртого.
И теперь она лежала в чужом сейфе, в Могилёве, и больше мне не принадлежала.
Это, я вам скажу, странное чувство.
Похожее на то, какое бывает, когда сдаёшь объект: работал двое суток, вылез, отряхнулся, а объекта больше нет, потому что его больше нет.
Эпилог
Двадцать второго июня тысяча девятьсот семьдесят пятого года я сидел на трибуне в областном центре и глядел, как идут ветераны.
Мне было по бумаге пятьдесят один год.
По прожитому - шестьдесят семь, и вот это надо объяснить, иначе дальше будет непонятно.
В июне сорок третьего мне было тридцать четыре, а телу, в котором я очнулся под деревней в воронке, - девятнадцать. Разница в пятнадцать лет.
В пятьдесят восьмом году тело догнало.
Я это заметил не сразу, а в ноябре, когда заполнял анкету и написал в графе «год рождения» - тысяча девятьсот двадцать четвёртый, и вдруг посчитал, сколько мне сейчас по этой цифре.
Тридцать четыре.
Ровно столько, сколько было мне в тот день, когда я в последний раз вышел из дома в своей первой жизни.
Я тогда отложил ручку и просидел над этой анкетой минут двадцать.
Потому что с этого дня всё, что со мной происходило, происходило впервые.
До пятьдесят восьмого я знал, каково это. Я через это проходил. Я знал, что делается с человеком в двадцать пять, в тридцать, в тридцать четыре, и у меня всегда было это дурацкое преимущество перед всеми вокруг.
А после - ничего.
Я не знал, каково в сорок. Не знал, каково в пятьдесят. Не знал, что спина начинает болеть не к вечеру, а с утра, и что имена перестают вспоминаться сразу, и что в один прекрасный день ты обнаруживаешь, что стал старше всех, кого уважал.
Северцеву было тридцать восемь, когда он погиб под Ковелем.
Астахову в сорок седьмом - сорок девять.
Панкратову в сорок седьмом - пятьдесят два.
Я всех их обогнал, и это оказалось самым странным из всего, что со мной случилось за две жизни.
Ветераны шли по четыре в ряд.
Их было немного - областной центр небольшой, - и шли они, надо сказать честно, уже неважно: самым молодым было под пятьдесят, а большинству за шестьдесят.
Я глядел на них с трибуны и вдруг поймал себя на мысли, которая мне не понравилась.
Я подумал: а ведь они старики.
И тут же вторая мысль: а я-то кто?
***
Теперь по порядку, потому что дальше рассказывать особенно нечего, а закончить надо честно.
**Панкратов Николай Фёдорович** умер в шестьдесят первом году, в Вязьме, шестидесяти шести лет.
Осколок, который жил у него под правой лопаткой с июля сорок четвёртого, доехал-таки куда собирался.
Он успел выучиться на счетовода, как обещал, и последние восемь лет работал при артели уже не сторожем и не завхозом, а бухгалтером, и, судя по письмам, этим гордился больше, чем всем остальным.
Я приезжал к нему одиннадцать раз за двенадцать лет.
Последний - в марте шестьдесят первого, за два месяца.
Он тогда уже почти не вставал и разговаривал тяжело, с остановками, и в один из этих промежутков выговорил то, с чем я потом прожил четырнадцать лет.
- Пётр, я тебя одно спрошу.
- Спрашивайте, Николай Фёдорович, чего уж там.
- Ты мне в сорок девятом сказал, что оно того стоило.
- Сказал, Николай Фёдорович.
Он помолчал, набирая воздух.
- А сейчас как считаешь? - не отпустил он.
Я поглядел на него.
Шестьдесят шесть лет. Жена и двое детей в Ржеве в сорок втором. Осколок под лопаткой. Восемнадцать лет в артели.
И четырнадцать человек из тридцати восьми, вышедших с ним из-под Понырей в июле сорок третьего.
- Стоило, Николай Фёдорович, - отозвался я. - И сейчас стоит.
Он покивал.
- Ну и ладно, - подытожил он. - Тогда мне спокойно
Похоронили его в Вязьме. Народу было человек сорок - вся артель и полгорода, потому что бухгалтер в маленьком городе человек известный.
На памятнике написано: «Панкратов Николай Фёдорович. 1895–1961. Старшина».
Не «бухгалтер».
Он сам так велел, за полгода, при мне.
**Мать умерла в феврале сорок шестого**, зимой, и приехать на ее похороны я не успел.
Я уже писал об этом ранее, поэтому заострять внимание на этом не буду. Скажу лишь, что за свою жизнь я съездил на ее могилу несколько раз и каждый из них чувствовал себя неловко и виновато.
**Нюра** жива и здорова.
Ей сейчас сорок семь. Живёт в Курске, работает главным бухгалтером на заводе, замужем, трое детей, старший уже отслужил.
Мы видимся раз в год, на девятое мая, и переписываемся регулярно.
Она называет меня Петей, её дети зовут дядей Петей, а старший, Николай, назван в честь Панкратова - она это сделала сама, без моей просьбы, потому что я ей много про него писал.
Иногда мне кажется, что она догадывается.
Не про переселение, конечно, - такое в голову не приходит нормальному человеку, - а просто про то, что я не совсем её брат.
Один раз, в шестьдесят восьмом, она мне сказала:
- Петя, ты знаешь, ты после войны совсем другой стал.
- Все другие стали, Нюра, - не согласился я.
- Нет, - покачала она головой. - Все другие стали, а ты другим человеком.
Я тогда промолчал.
А она поглядела на меня и добавила то, из-за чего я потом ночь не спал.
- Ну и хорошо, - подытожила она. - Тот бы не выжил.
**Женя.**
Я нашёл её в пятьдесят третьем году, и нашёл случайно, так как сделать это специально, было просто невозможно.
В апреле пятьдесят третьего я лежал в Москве в госпитале - ерунда, аппендицит, но с осложнением, и продержали меня одиннадцать дней.
