"Фантастика 2026-214". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 829

Больше я про него не слышал ничего и никогда.

Я не знаю, дожил ли он до амнистии пятьдесят пятого года, когда оставшихся немцев отпустили в Германию.

Ему было сорок один в сорок седьмом, значит, в пятьдесят пятом - сорок девять.

Возраст, в котором доживают.

Но мне хочется думать другое: что он эти семь лет считал арматуру, писал докладные записки, которые никто не читал, и что бумаги у него было вдоволь.

Он ведь именно об этом и просил.

Не о свободе - о работе.

***

Теперь про то, чем всё это кончилось по существу.

К началу пятидесятого года из ста семнадцати объектов было обследовано сто девять.

На восьмидесяти четырёх найдены заряды. Снято сорок семь тонн.

Восемь объектов не нашли вовсе, и я думаю, что четыре из них к тому времени были уже разобраны при восстановлении, а четыре где-то стоят до сих пор, и если кто-нибудь из читающих это когда-нибудь вскроет в Белоруссии фундамент водокачки и увидит в нише ящики с трафаретом - он теперь знает, откуда они.

Циркуляр сто восемнадцать переписывали трижды: в июне сорок восьмого, после Малого Тишова, в декабре сорок восьмого и в пятидесятом.

Радиус проверки грунта довели до двух метров, а способ - до вскрытия шурфом.

С октября сорок восьмого по пятидесятый год по этому циркуляру было обнаружено девятнадцать закладок тишинского образца - тех, что он наставил за три года и не успел вернуться разрядить.

Все девятнадцать сняты без потерь.

Двадцатую нашли в пятьдесят третьем году, под Дорогобужем, при строительстве коровника.

Её тоже сняли.

А из тех двадцати двух, что он поставил до нашего циркуляра, погибли, по нашим сведениям, четырнадцать человек.

Среди них Соломин Виктор Степанович, четырнадцати лет, деревня Гнилицы Орловской области, четырнадцатое марта сорок шестого года.

И сержант Бондарь Иван Тарасович, двадцати девяти лет, деревня Малое Тишово Смоленской области, второе июня сорок восьмого года.

Про Бондаря я помню отдельно, потому что радиус в один метр написал я.

В Вязьму я съездил в июле сорок девятого года, в отпуск.

Панкратов встретил меня на вокзале.

За два года он не постарел - постареть ему было уже некуда, - но выглядел лучше: поправился килограммов на пять, и правое плечо держал ровнее.

Завхозом при артели ему платили больше, и комната была своя, в бараке, восемь метров с окном.

Мы просидели у него три вечера.

В первый я рассказал ему всё.

Не по форме и не по обязанности, а потому, что он спросил, и потому, что за шесть лет он был единственным человеком, которому я мог рассказать всё, ничего не утаивая.

Про Хальма. Про сто семнадцать объектов. Про дот у переезда и надпись на балке. Про Тишина, про мост, про двадцать две ночи и про то, как в четыре тридцать девять второго октября сорок восьмого года человек в ровике крутил ручку подрывной машинки.

Панкратов слушал часа два и не перебил ни разу.

Когда я кончил, он свернул самокрутку и прикурил от печки, хотя стояло лето и печка не топилась, и он прикурил от спички, а я по привычке записал в памяти «от печки», потому что так было в сорок седьмом.

- Пётр, я тебя одно спрошу.

- Спрашивайте, Николай Фёдорович, - кивнул я.

- Ты немца-то жалеешь?

Я подумал.

И ответил так, как думал на самом деле.

- Жалею, - признал я. - И знаю, что не должен.

Панкратов затянулся.

- А ты не мучайся, - подытожил он. - Ты его жалеешь не как немца. Ты его жалеешь как работника.

Он стряхнул пепел.

- Я вот тебе скажу. У нас в батальоне был Ерохин, помнишь?

- Помню, как не помнить.

- Так вот он был сволочь порядочная, - выговорил старшина. - Воровал, врал, от работы бегал. А как на поле выйдет - работал лучше всех и никогда никого не подвёл.

Он поглядел на меня.

- И я его четыре года терпел и, когда его убило, плакал. Потому что работник.

Он помолчал.

- А немец твой - он ведь получше Ерохина будет.

***

На второй вечер мы говорили про другое.

Я ему рассказал про курсы и про то, что Астахов советует учиться.

- Правильно советует, - одобрил он. - Иди учись, Пётр. Тебе двадцать шесть, самое время.

- Николай Фёдорович, а не поздно мне? - уточнил я.

- Поздно, - согласился он. - Всем поздно. Война у всех четыре года взяла, у кого пять, у кого шесть.

Он поглядел в окно.

- А ты гляди: мне пятьдесят четыре, и я в этом году на вечерние курсы счетоводов записался.

Я поглядел на него.

- Вы это серьёзно? - не поверил я.

- А чего ж не серьёзно, - отрезал он. - Я завхоз, а бухгалтерию не разумею. Мне Клавдия из конторы ведомости считает, а я под ними подписываюсь и краснею.

Он потушил окурок.

- Восемь лет до пенсии. Успею выучиться.

***

На третий вечер мы не говорили почти ничего.

Сидели, пили чай, и он чинил хомут - тот же самый, кажется, что и в сорок седьмом, - и в какой-то момент, не поднимая головы, выговорил одну вещь.

- Пётр, ты мне тогда в апреле сказал, откуда ты.

- Сказал, Николай Фёдорович, - подтвердил я.

- Я тебе тогда ответил, что думать перестал, - он затянул узел. - А я соврал. Я два года думаю.

Я поставил кружку.

- И что же вы надумали? - уточнил я.

Панкратов поглядел на меня.

- Надумал вот что, - начал он. - Ты говоришь, ты оттуда, где всё это давно кончилось. Где мины наши уже не воюют, а просто лежат.

- Так оно и есть, - подтвердил я.

- Ну вот, - подытожил он. - Значит, ты знаешь, чем кончилось.

Он отложил хомут.

- И я тебя, Пётр, про это спрашивать не буду. Ни сейчас, ни потом.

Он поглядел на меня.

- А вот про одно спрошу, и ты ответь, если можешь. Оно того стоило?

Я сидел в бараке в Вязьме, летом сорок девятого года, напротив человека, который взял меня в отделение двадцать второго июня сорок третьего года и которому я шесть лет врал.

И ответил ему то, что было правдой.

- Стоило, Николай Фёдорович, - признал я. - Честно говорю, стоило.

***

Теперь про главное.

В апреле пятидесятого года Астахов вызвал меня и объявил, что переводится в Москву.

Я к этому был готов - об этом говорили с зимы, - но всё равно сел.

Мы просидели у него в кабинете часа полтора, и последние минут двадцать разговор шёл не служебный.

- Ковалёв, вы тут сколько уже?

- Три года и два месяца, товарищ полковник, - ответил я.

- А в сапёрах всего?

Я посчитал.

- С июня сорок третьего. Без малого семь лет.

Астахов снял очки.

- Семь лет, - повторил он. - Вам двадцать шесть.

Он поглядел в окно.

- Ковалёв, я вам сейчас скажу одну вещь, которую говорить не обязан и которую вы, скорее всего, не оцените. А вы её запомните и через двадцать лет вспомните.

Он положил очки на стол.

- Разминирование кончится.

Я поглядел на него.

- В каком это смысле кончится? - не понял я.

- В прямом, - отозвался он. - Не завтра. По моему счёту - лет через двадцать пять. К семьдесят пятому году основное будет снято.

Он придвинул к себе карту республики, ту самую, с флажками.

- Останутся частности. Останется то, что будут находить при стройках. Но управления не будет, и отрядов не будет, и то, чем мы с вами занимаемся, станет не главным делом армии, а хозяйственной надобностью.

Он поглядел на меня.

- И вот тогда, Ковалёв, встанет вопрос, чем вы занимаетесь на самом деле.

- Товарищ полковник, я сапёр, - не согласился я.

- Вы не сапёр, - не принял он возражения. - Точнее, вы сапёр, но это не то, что вы умеете.

Он постучал пальцем по карте.

- Сапёров у меня двести сорок. Хороших из них сорок. Отличных - восемь.

Он поглядел мне в лицо.

- А то, что умеете вы, я за двадцать лет видел у двоих.

Я молчал.

- Вы умеете разбирать чужую работу, - выговорил Астахов. - Вы глядите на предмет и восстанавливаете человека, который его сделал: чему учился, как думает, где торопился и чего боится.