"Фантастика 2026-214". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 830
Он откинулся.
- Это не сапёрное умение, Ковалёв. Сапёрное - это снять. А ваше - это понять, кто ставил.
Он надел очки.
- И вот это через двадцать пять лет никуда не денется, потому что люди никуда не денутся.
Он придвинул ко мне лист.
- Поэтому я вам оставляю совет, а вы с ним делайте что хотите. Учитесь. Не на курсах, а всерьёз: институт, диплом, специальность. Иначе через двадцать лет вы будете майором на должности, где нужен человек с образованием, и вас на неё не поставят.
Я поглядел на лист.
Это было направление на подготовительные курсы при Военно-инженерной академии.
- Товарищ полковник, я...
- Не благодарите, - отрезал он. - Я это делаю не для вас, а для того мальчика, который придёт в семьдесят пятом году и полезет в трубу с фонарём.
Он поглядел на меня.
- Пусть его учит кто-нибудь, кто это умеет.
***
А теперь про то, из-за чего эта история не кончилась.
В июне пятидесятого года, разбирая перед отъездом на курсы свои бумаги, я наткнулся на фотокопию последней страницы тетради Тишина.
Копию мне сделали в сорок восьмом, по моей просьбе, и я про неё забыл.
Семь названий в столбик.
Красный Берег. Заполье. Хотимля. Крутой Лог. Ольховатка. Батогово. Гнилицы.
Я поглядел на этот список, наверное, в сотый раз за три года.
И вдруг увидел.
Нажим.
У Тишина был характерный почерк: крупные печатные буквы с очень сильным нажимом, такой, что на обороте листа проступал рельеф. Я это знал наизусть - я его тетрадь читал полностью, все две трети, и вторую тетрадь из Дубровки тоже.
А в списке из семи названий нажима не было.
Буквы были печатные и похожие - похожие настолько, что три года никто не усомнился, включая меня, - но написаны они были легко, почти без давления, и наклон у них был на полтора-два градуса круче.
Я взял лупу.
И просидел над фотокопией сорок минут.
Потом достал вторую фотокопию - страницы сорок седьмой, с записями про колодцы и мельницы, заведомо его руки, - и положил рядом.
Буква «л».
У Тишина она всегда шла с округлым низом - привычка человека, который писал мало и учился грамоте по-крестьянски.
В списке из семи «л» была острая.
Я сидел над двумя листами фотобумаги, в Минске, в июне тысяча девятьсот пятидесятого года, и у меня очень медленно, как оседает бетонная пыль, складывалось то, что я должен был сообразить три года назад.
Список ему дали.
Не он их выбрал. Не он их обошёл и записал. Семь названий из четырёх областей, в которых он никогда не служил, были написаны в его тетради чужой рукой.
Человеком, который держит карандаш легко, пишет печатными буквами и делает букву «л» с острым низом.
То есть человеком грамотным.
Крутова я нашёл на другой день.
Он к тому времени уже полгода как был не в Минске - его перевели в Могилёв, с повышением, - и я поехал к нему сам, в выходной, за свои.
Он выслушал меня и разложил обе фотокопии на столе под лампой.
И глядел на них минут двадцать, не говоря ни слова.
Потом выпрямился.
- Пётр Андреевич, вы правы.
- Товарищ подполковник, а вы это видели раньше? - уточнил я.
- Нет, - признал он. - И это моя ошибка, а не ваша. Я в сорок восьмом отдал тетрадь на экспертизу целиком и получил заключение, что она написана одной рукой.
Он поглядел на лист.
- Эксперт сличал страницы с большим текстом. Семь слов в столбик он не сличал, потому что материала мало.
Он отодвинул лампу.
- Пётр Андреевич, вы понимаете, что из этого следует?
Я понимал.
Я это понял вчера, за сорок минут с лупой.
- Товарищ подполковник, из этого следует, что у него был кто-то ещё, - выговорил я. - И этот кто-то в сорок пятом году знал, в каких деревнях четырёх областей надо ставить.
Крутов сел.
И долго молчал.
- Пётр Андреевич, а теперь послушайте, что скажу я, - начал он наконец. - Тишина расстреляли в апреле сорок девятого года.
Я это знал.
- Он на следствии не назвал никого, - продолжил Крутов. - И на вопрос «зачем» не ответил. И дело закрыто, и в деле стоит формулировка про вражду к советскому строю.
Он поглядел на меня.
- Чтобы его сейчас открыть заново, нужно основание. А ваше основание - это острая буква «л» на фотокопии.
- Товарищ подполковник...
- Погодите, - не принял он возражения. - Я не говорю, что вы неправы. Я говорю, что у нас с вами нет ничего, кроме почерка, и что по этому почерку нам дела не дадут.
Он встал и подошёл к окну.
Стоял он там долго, и я видел его спину, и по этой спине было понятно всё.
- И вот что я вам скажу, Пётр Андреевич, - выговорил он наконец, не оборачиваясь. - Я на эту работу трачу тринадцатый год. И я за тринадцать лет выучил одну вещь.
Он повернулся.
- Дело, которое закрыли неправильно, потом всегда открывается.
Он подошёл к столу и собрал фотокопии.
- Только открывается оно не тогда, когда мы хотим, а тогда, когда оно само вылезет.
Он сложил листы и отдал мне.
- Берегите. И пишите на них дату, когда заметили. Потом пригодится.
***
К Ходько я заехал в июле пятидесятого, по дороге, на один день.
Он всё так же работал мастером сушильного отделения на лесопильном заводе в Жлобине, но жил уже не в общежитии: завод дал ему полдома, и жена с сыном переехали из Гомеля.
Мальчику было шесть лет.
Мы сидели во дворе, под яблоней, и он расспрашивал меня про дело - ровно столько, сколько я имел право рассказать, и ни на слово больше.
- Значит, взяли.
- Взяли, Василий Кондратьевич, - подтвердил я. - В октябре сорок восьмого.
- Прямо на мосту? - уточнил он.
- Прямо на мосту.
Ходько покивал.
И поглядел на сына, который возился у забора.
- Товарищ старший лейтенант, а вы мне в сорок седьмом обещали объяснить через год.
Я это помнил.
«Василий Кондратьевич, я вам объясню через год. Если доживу до того, чтобы объяснять».
- Обещал, было дело.
- Ну так объясните.
И я объяснил.
Не всё - про Хальма и про Бреслау я говорить не имел права, и не сказал ни слова. А про тетрадь, про колодцы и мельницы, про то, зачем человек записывал, где у них один колодец на четырнадцать дворов, - объяснил полностью.
Ходько слушал, не перебивая.
Когда я кончил, он долго глядел на яблоню.
- Значит, я три года носил у себя под кроватью список, - выговорил он.
- Носили, Василий Кондратьевич.
- И если бы я его сдал в сорок пятом...
- Вы его сдавали, Василий Кондратьевич, - не согласился я. - Дважды. Вам не ответили.
Он покачал головой.
- Я не так сдавал. Я про человека писал, а надо было про тетрадь.
Я поглядел на него.
И выговорил то, ради чего, наверное, и заехал.
- Василий Кондратьевич, мы его взяли по вашей тетради, - начал я. - Там в конце список из семи названий. Без него мы бы искали ещё три года.
Он поднял голову.
- Это правда? - не поверил он.
- Это чистая правда. Я вам могу это сказать только сейчас, потому что раньше не имел права.
Ходько посидел.
Потом встал, ушёл в дом и вернулся с бутылкой.
- Тогда выпьем, товарищ старший лейтенант, - распорядился он. - Я три года думал, что я тот, кто подписал липовый акт.
Он разлил.
- А выходит, я тот, кто сохранил тетрадь.
***
Уезжал я из Минска двадцатого августа пятидесятого года.
Провожали трое: Дорохов, который к тому времени стал капитаном и женился, Жук, приехавший из Бобруйска специально, и старший лейтенант Сазонов - тот самый, который в феврале сорок седьмого сделал два шага назад в подвале гомельской водокачки.
Он к тому времени командовал группой в Гомельском отряде и, по отзывам Дрозда, был из лучших.
Постояли на перроне.
- Пётр Андреевич, вы возвращаться-то будете? - окликнул Жук.
- Не знаю, товарищ капитан, - признал я. - Куда пошлют.
