"Фантастика 2026-214". Компиляция. Книги 1-22 (СИ), стр. 761
- Товарищ подполковник, а разминирование как же? - не отставал я.
- А разминирование останется, - ответил он. - И заниматься им будут инженерные части округов по остаточному принципу, потому что главная задача будет другая.
- Какая же главная?
- Демобилизация, - он сел обратно. - Вы этого пока не чувствуете, а я чувствую. Через полгода все будут заняты тем, чтобы отправить домой пять миллионов человек. И вот это, Ковалёв, будет главная работа армии на два года вперёд.
Я стоял и переваривал.
- Товарищ подполковник, но мины-то останутся.
- Останутся, само собой.
- И их кто-то должен снимать.
- Должен, - не стал он спорить. - И их будут снимать. Я вам даже скажу кто.
Он посмотрел на меня.
- Осоавиахим.
Я не сразу понял.
- Общество содействия обороне? - переспросил я.
- Оно самое, - подтвердил Ярцев. - Гражданская организация. Кружки, значки, стрелковые соревнования.
Он усмехнулся невесело.
- Вот они и будут разминировать. Потому что у армии не будет людей, а у Осоавиахима есть организация в каждом районе.
Я стоял и чувствовал, как у меня внутри всё опускается.
- Товарищ подполковник, они же не умеют, - возразил я.
- Не умеют, верно.
- Их же научить надо.
Ярцев поглядел на меня.
И вот тут я увидел на его лице то, чего не видел ни разу: он поглядел на меня с надеждой.
- Вот именно, Ковалёв, - подтвердил он. - Вот именно.
***
Про это я потом думал три недели.
И чем больше думал, тем яснее видел, что вся моя третья тетрадь была написана не туда.
Я писал её для мальчишки семнадцати лет, призванного в сорок шестом.
А надо было писать для семнадцатилетнего, который никуда не призван - который живёт в своём районе, ходит в кружок при Осоавиахиме, работает в колхозе или на заводе, и которого в воскресенье пошлют разбирать поле за околицей.
Разница между этими двумя огромная.
Призванный подчиняется приказу. Он в строю, у него командир, и если он нарушит - с него спросят.
А доброволец из кружка не подчиняется никому. Он пришёл сам, ему интересно, и остановить его может только он сам.
Значит, писать надо не «запрещается», а объяснять - как мы с Дорошенко объясняли бабам в памятке.
Я переписал первые двадцать страниц заново.
И к маю у меня было то, чего не было раньше: не наставление, а нечто вроде разговора с человеком, который взялся за дело, о котором ничего не знает.
Начиналось оно так:
«Ты взялся за работу, на которой люди гибнут не от храбрости, а от нетерпения.
Тебя никто не заставлял. Значит, и остановить тебя тоже некому, кроме тебя самого.
Дальше в этой книжке будет написано, где останавливаться. Ты будешь думать, что тебя перестраховывают. Ты будешь прав в девяти случаях из десяти.
Десятый тебя и убьёт».
Дорошенко, прочитав это, долго молчал.
- Ковалёв, а вы понимаете, что это не документ? - уточнил он.
- Понимаю, товарищ старший лейтенант.
- И что это никто не утвердит?
- Понимаю, товарищ старший лейтенант.
Он вернул мне листы.
- Тогда я вам помогу, - решил он.
Он к тому времени переменился.
В марте пришёл ответ на его четвёртый запрос: жена и дочь были вывезены в сорок втором в Германию, дальнейших сведений нет.
«Дальнейших сведений нет» - это было лучше, чем «погибли», и хуже, чем ничего, потому что теперь их надо было искать.
Он подал рапорт о переводе на запад, куда угодно, лишь бы ближе к лагерям, которые начали освобождать.
Рапорт не удовлетворили.
И он остался - работать с нами, каждый день, и по нему было видно, чего это ему стоит.
***
Второго мая мы узнали про Берлин.
Узнали днём, от связистов, и в управлении в тот час никто не работал часа полтора.
Лаптев плакал.
Он плакал молча, сидя за своей трофейной машинкой, и слёзы у него текли по щекам, а он их не вытирал и продолжал печатать, и на листе получались кляксы.
Гольцман снял очки и минут пять их протирал.
Ярцев вышел на улицу и стоял там один, без шинели, под мелким дождём, минут двадцать.
А я поймал себя на том, что не чувствую ничего.
Совершенно ничего.
И это меня напугало сильнее всего остального.
Я вышел, нашёл Верещака и сел рядом с ним на брёвна у сарая.
Он курил.
- Верещак, ты чего тут один сидишь?
- Сиджу, - отозвался он. - Слухаю.
- Ты слыхал уже?
- Слыхав, як не чути.
Он затянулся.
- Товарищ младший лейтенант, а ви чого не радэете?
- Сам не знаю, Верещак.
- И я не знаю, - признал он. - Всиі радиють, а я сиджу.
Мы просидели молча минут двадцать.
- Верещак, а ты домой поедешь? - окликнул я.
Он долго не отвечал.
- Не знаю, чи э куди, - выговорил наконец. - Пирятин звильнили у вересни сорок третього. Я писав тричи. Видповиди нема.
Он бросил окурок.
- Може, там и хати нема.
Он поглядел на меня.
- А ви куди?
И вот тут я понял, что не думал об этом ни разу.
Совсем.
За два года я ни разу не подумал, что будет после войны лично со мной.
Потому что у Петьки Ковалёва была мать в Каменке и сестра Нюра, и им я писал каждый месяц, и они меня ждали.
А ехать мне к ним было нельзя.
Женщина, которая полтора года получала от меня письма, увидит на пороге не своего сына.
Она увидит человека с чужими глазами, чужой походкой и чужой манерой держать ложку, - и она это поймёт в первые полчаса, потому что мать понимает такое всегда.
- Не знаю, Верещак, - признал я. - У меня, выходит, тоже некуда...
***
Про одну из этих сорока одной надо рассказать отдельно, потому что она мне потом писала три года.
Звали её Мария Степановна Гринько, было ей тридцать четыре года, и прислали её из Черниговской области, из района, где она работала счетоводом в колхозе.
Она была маленькая, худая, и на полосе ей приходилось тяжелее всех.
И она ни разу не пожаловалась.
На третий день занятий она подошла ко мне после отбоя.
- Товарищ младший лейтенант, а можно вопрос?
- Спрашивайте, конечно.
- Вы нам показываете, где искать. А как понять, что уже всё нашёл?
Я поглядел на неё.
Это был тот самый вопрос, на который у меня не было ответа с июня сорок третьего, - и за два года его не задал ни один человек, включая офицеров.
- Никак не понять, - честно ответил я.
Она не удивилась.
- Я так и думала, - призналась она.
- Мария Степановна, а вы почему спросили?
- Потому что мне это в район ехать, - она поправила платок. - И там будут спрашивать: проверено? А я должна буду отвечать.
Она поглядела на меня.
- И я боюсь, что скажу «проверено», когда не проверено.
Вот тут я и рассказал ей то, что говорил мне Верещак у водокачки, про слово «чисто».
Она выслушала и достала из кармана огрызок карандаша и клочок бумаги.
- Повторите, я запишу за вами.
Я повторил.
Она записала - медленно, печатными буквами, - и убрала клочок в платок.
- Товарищ младший лейтенант, а можно я это своим скажу?
- Нужно, Мария Степановна. Обязательно скажите.
Она уехала в конце апреля.
А через год, весной сорок шестого, я получил от неё первое письмо, где было написано, что в их районе за зиму сняли триста с чем-то штук, что подорвался один человек и что этот человек не из её группы.
Она мне потом писала каждую весну, до сорок восьмого.
И в каждом письме была цифра.
***
Девятого мая была капитуляция.
Про этот день писать трудно, потому что про него написано столько, что всякое новое слово звучит фальшиво.
Скажу только про то, что видел сам.
Стреляли в воздух - из всего, что было, часа полтора, и потом вышел приказ прекратить, потому что уже двое раненых.
Один был наш, из хозяйственной команды: ему пробило ладонь пулей, упавшей сверху.
Он ходил потом с забинтованной рукой и всем показывал, и в его рассказе это звучало почти как награда.
