Душа в Рассрочку (СИ), стр. 58
— Цикорий, — сказала Каруми, не оборачиваясь. — Шамхат, они принесли мне цикорий. Я семь веков не пила того, что стоит меньше золотника за меру, а сейчас я пью жжёный корень с полки «акция».
— Пей молча. Ещё неделю назад ты платила за эспрессо, сваренный на серебре.
— Я платила за него, чтобы помнить: калория стоит дорого. Дорогое легче удержать.
Каруми взяла вилку. Браслеты на запястье поехали вниз и лязгнули друг о друга, и Шамхат поморщилась раньше, чем успела себя остановить.
Звук был не тот.
Раньше он шёл метрономом. Один браслет бил раз в секунду, другой раз в минуту, тяжёлое кольцо на предплечье отщёлкивало час. Можно было по Каруми сверять процентную ставку, и Илтани иногда так и делала. Теперь что-то внутри этой машины сбилось. Браслеты задевали друг друга с хромотой, запаздывали, иногда вдруг частили, как сердце после бега. В лязге появился скрежет.
Вилка подцепила рыбку. Каруми посмотрела на неё. Рыбка посмотрела в ответ единственным глазом, подёрнутым томатным соком.
Зрачки Каруми сузились в две горизонтальные щели, в прорези купюроприёмника, в которые принято совать мятую сотню, зная, что аппарат её выплюнет. Браслеты лязгнули ещё раз, уже не в такт ничему.
Она положила рыбку в рот. Прожевала.
Шамхат, честно говоря, ждала, что сестру вырвет. Или что базальт треснет. Но Каруми проглотила, промокнула уголок рта салфеткой с монограммой и сказала ровно:
— Четырнадцать рублей за банку. По себестоимости там шесть. Производитель закладывает маржу в сто тридцать процентов и всё равно живёт в долг. Не еда, а дефолт, разлитый по жестянкам.
— Но ты её ешь.
— Илтани сказала экономить. Вот я и… Я ем дефолт, Шамхат, и улыбаюсь. Это мой личный ад, и я сама его оплачиваю.
Шамхат перешагнула через груду глиняных табличек, разложенных на полу, и упала в кресло. Кресло скрипнуло. Раньше оно не скрипело. Раньше в этой гостиной вообще ничего не скрипело, не чадило и не стояло криво.
Теперь же… Стены залатали за ночь, прислуга работала при свечах, замазывая швы гипсом прямо поверх шёлковых шпалер, и швы эти шли по комнате кривыми молниями, белыми на бордовом.
Кое-где из-под гипса проступали меловые линии. Их пытались соскоблить ногтями, щётками, уксусом. Девушка в углу как раз скоблила одну такую. Ноготь у неё уже сорвался, и она водила по стене подушечкой пальца, оставляя тонкий розовый след поверх белого. Линия не стиралась.
— Оставь, — сказала ей Шамхат. — Он писал это не мелом. Мел просто так выглядит.
Девушка опустила руку. Пошла прочь, задела плечом гипсовый шов, и тот осыпался, обнажив под собой ровную, абсолютно ровную поверхность цвета школьной доски.
Каруми туда даже не взглянула. Её интересовал стол, где лежала табличка. Та самая, которую она швырнула минуту назад. Трещина шла через весь текст.
— Не будет поставок, — сказала она. — Директор прислал ответ. Хочешь прочесть?
— Фи-и-и… Я не читаю клинопись натощак.
— Он написал по-русски, лишь один абзац. «Магазин переходит в режим технических работ. Сроки не определены. Приносим извинения за неудобства». И смайлик. Шамхат, он прислал мне смайлик. Жёлтый. Который разводит руками.
Шамхат фыркнула в платок.
— Ствол у них заблокирован, — продолжала Каруми. — Четвёртый. Рельсы вывернуло, мальчик-прислужник из дома Мясника шепнул, что в ленту Мёбиуса.
— Думаю, он и сам не понял, что сказал.
— Шамхат. Магазин закрыт для нас, пока Директор держит нейтралитет, а нейтралитет он держит ровно до тех пор, пока ему выгодно. Профессор что-то предложил ему. Не знаю что. Знаю, что дороже нас.
Она подняла бронзовую палочку, клиновидную, с полустёртой гравировкой, и ткнула ею в кучу на столе.
На столе лежали пластиковые карты. Visa, десятка полтора, золотые и чёрные, с выгнутыми уголками, заблокированные тем самым утром. Поверх них Каруми налила сургуч, тёмно-красный, уже застывший, и в сургуче, клин за клином, стояла клинопись. Под картами лежали распечатки из арбитражного суда, «Дело № А40…», и по ним тоже тёк сургуч, и по ним тоже шли знаки.
— Что это?
— Исполнительные листы. Старым способом. Если банк не отдаёт мои деньги, я записываю его как должника. Пусть потом попробует доказать, что не брал.
— Кому доказать?
— Мне.
Браслеты лязгнули. Рубин на бархатном чокере мигнул.
Он мигал всё утро. Короткие вспышки, длинные вспышки, короткие. Раньше камень включался редко и неохотно, раз в несколько часов, как сторож, которому скучно. Теперь он частил, захлёбывался, сбивался посреди слова и начинал заново.
— Он чувствует, — Каруми тронула камень ногтем, и тот притих. — Банк дал трещину, и он чувствует.
— Кто там у тебя, кстати? — как будто невзначай спросила Шамхат.
— Не твоё дело.
Гостиная была завалена табличками. Сырые, бурые, в палец толщиной, они лежали рядами на полу, на подоконниках, на крышке рояля, и сохли. Сохли неправильно. Глина должна сохнуть медленно, в тени, иначе трескается, а в особняке после атаки воздух шёл сухой, жёсткий, как в кабинете с ворованным электричеством и перегретой батареей.
Таблички потрескивали. Тихо, но постоянно. Шамхат слышала этот звук сквозь сон.
— Четыреста восемь контрактов, — сказала Каруми. — Все висят. Там души, там годы, там один очень богатый человек из Строгино, который должен мне ногу, в прямом смысле. Его собственная нога уже моя, а забрать я её не могу, потому что курьер не ходит. Я не могу выбить долг, Шамхат. И не могу списать. Списание требует печати, печать требует воска, воск везли через Магазин.
— Купи воск в хозяйственном.
— Я пыталась. Он для свечей. Парафин. Печать на парафине не держит, это не печать, а детская наклейка.
Она откинулась на спинку стула.
— Знаешь, что хуже всего? — спросила она. — Не килька. Висящий дебет. У меня четыреста восемь незакрытых операций, и каждая жжёт. Вот здесь.
Она положила ладонь на солнечное сплетение, и браслеты съехали до локтя.
— Ты говорила как-то, что здесь что-то должно жечь, чтобы работалось.
— Я говорила о другом, — Шамхат вытянула из воздуха иглу. Золотую, длинную, тонкую, как волос. — Я говорила о желании. Жжение долга хуже. У желания есть конец. У долга только проценты.
Нить она потянула следом. Из ниоткуда, из складки воздуха над подлокотником, золотая, чуть тёплая. Диван напротив зиял дырой: Эрранти прожгла его ещё до того, как всё началось, и с тех пор никто не чинил. Шамхат подтянула к себе край обивки и воткнула иглу в бархат.
Где-то далеко, за стенами, за улицами, за кольцевой, что-то негромко остановилось.
Звук был тише, чем треск таблички. Как будто на другом конце города кто-то выключил холодильник.
Каруми услышала.
— Чья?
— Не знаю. Он подписался на меня в приложении три месяца назад и писал каждый день. Я ни разу не ответила.
Игла вошла снова. Снова тихий далёкий щелчок.
— Ты расходуешь ценный материал на диван, — укоризненно произнесла Каруми.
— Я расходую материал, чтобы не сойти с ума. Это дешевле, чем новый диван. Запиши в экономию.
Каруми фыркнула. Потом взяла счёты.
Счёты были тяжёлые, с рамой из тура, из лопаточных костей зверя, последнего из которых съели при Яне Собеском, с костяшками, выточенными из позвонков. Пальцы Каруми пошли по ним быстро, с сухим цоканьем, и каждая костяшка ложилась к краю с таким звуком, будто захлопывали дверь.
— Двадцать локтей, — сказала она.
— Что?
— Золотой нити. Ты потратила двадцать локтей, когда пришивала ногу Эрранти после Зелёного Пса. Я записала. Я тогда не стала спорить, потому что нога нужна, нога ходит и приносит доход. Что принесла нога, Шамхат? Эрранти после атаки профессора заперлась в подвале и жрала сырую конину из Казахстана. Конину! Которую мы покупали через подставного таджика на рынке, потому что Магазин не торгует кониной, а она требовала именно сырую. Потом она наелась и пошла гулять, и уже два часа от неё ни слуху. Где возврат? Где хотя бы остаток основной суммы?
