Противоденствие, стр. 28

– Брат, все мы – полосатые и цельные шары на столе земного существованья, – объяснил преп, – а Бог и ангелы его – ловчилы, которые вечно держат нас в движенье.

Вместо того, чтоб отмахнуться от этих слов как от мимолетной проповеднической чепухи, каковой они почти наверняка и были, Уэбб в состоянии, кое пришлось бы назвать усиленной восприимчивостью, замер, как бы профессионально заминированный, еще на четверть часа после того, как преп ушел, а пагубная суета улицы Майерз не замечала его, и в следующее воскресенье его можно было наблюдать в задней комнате заведенья для штосса, где преподобный Гэтлин проповедовал своей пастве, – он слушал так, словно многое, если не все, от этого зависело, проповедь, которая, по случаю, опиралась на текст Матфея 4:18 и 19: «Проходя же близ моря Галилейского, Он увидел двух братьев: Симона, называемого Петром, и Андрея, брата его, закидывающих сети в море, ибо они были рыболовы.

И говорит им: идите за Мною, и Я сделаю вас ловцами человеков» [35].

– И Иисус, – разъяснял Мох, – выходит такой к американскому озеру какому-нибудь, к некоему водоему в горах – а тут Билли и брат его Пит, швыряют четвертинки шашек в озеро, ибо они динамитчики, – и собирают то, что всплывет на поверхность. Что об этом думает Иисус и что он им речет? Ловцами чего он их сделает?.. Ибо динамит равно и проклятье горняка, показной и слышимый признак его порабощенья добычей минерального сырья, и уравнитель рабочего человека Америки, средство его освобожденья, если только тот осмелится им воспользоваться… Всякий раз, когда шашка срабатывает на службе у хозяев, взрыв, конвертируемый в конце некой бухгалтерской цепочки в долларовые суммы, каких никогда не видел ни один горняк, неизбежно должна быть соответствующая запись на другой стороне Божьего гроссбуха, конвертируемая в человеческую свободу, какую ни один хозяин не пожелает предоставить… Вы слыхали предположенье, что не бывает, дескать, невинной буржуазии. Кто-то из тех французских анархистов, поговаривают, дескать, Эмиль Анри по пути на гильотину, другие, что Вайян, когда его судили за то, что бросил бомбу в Палату депутатов. Отвечая на вопрос, как возможно подорвать бомбу, которая унесет невинные жизни?

– Запал подлинней, – услужливо завопил кто-то.

– С реле времени легче!

– Считайте это, – когда замечания несколько поутихли, – Первородным Грехом, только с исключениями. Рождаясь во всем этом, вы не становитесь сами собою невинны. Но когда в жизни достигаете того рубежа, на котором понимаете, кто кого ебет – прошу прощенья, Господи, – кто огребает, а кто нет, вот тогда-то и вынуждены выбирать, со скольким готовы смириться. Если не посвящаете каждое дыханье каждого дня во сне и наяву уничтоженью тех, кто истребляет невинных с той же легкостью, с какой подписывает чек, насколько невинным вы желаете называть себя? О том следует договариваться с днем – на тех абсолютных основаниях.

Это было б как родиться заново, вот только Уэбб никогда не был в особенности набожен, да и никто у него в семье не таков – в старом клане горнобежцев из южной Пенсильвании, неподалеку от Мейсона-Диксона. Гражданская война, отъевшая добрую долю Уэббова детства, расколола и семейство, поэтому незадолго до того, как она закончилась, он оказался в глубине фургона курсом на запад – примерно тогда же, когда другие Непримиримые Траверзы предпочли направиться в Мексику. Но черт – одно и то же.

За Огайо, в горном городишке, чье имя он вскорости не мог и вспомнить, жила темноволосая девушка, ровесница Уэбба, чьего имени – Тереза – он не забудет никогда. Они гуляли по фургонным колеям, сразу за линией ограждения прочь уносились горки, небо заволокло, наверное, дело было между ливнями, и юный Уэбб уже весь изготовился излить сердце, которое, как и небо, того и гляди явило бы что-то превыше самого себя. Он ей почти сказал. Оба они, казалось, видели, что подступает оно, и позже, направляясь на запад, он нес с собою то молчанье, что растянулось между ними, покуда уже и смысла никакого не осталось. Он мог бы и остаться – или же, улизнуть с фургонов, отправиться к ней назад. И она б могла отыскать способ поехать за ним следом, но то, вообще-то, была мечта, он не знал – и никогда б не узнал, – каково ей было.

Дрейф на запад занял еще девять или десять лет, по перекатам прерии, сквозь кровельный костер, где шалфейные тетерева взрываются ввысь, сквозь тягостные безмолвия, когда небеса чернеют посреди всех этих просторов, сквозь циклоны и степные пожары, мчащие наперегонки на грядах и взбирающиеся челноком по восточным отрогам Скалистых сквозь луга муловых ушек и чихотника, и дальше, за громадный драный гребень, чтоб наконец исторгнуться в те нечестивые горы, где Уэбб возмужал и с тех пор не выезжал из них, в те глубины, куда совался он за серебром и золотом, на те высоты, где вечно дышал он с трудом.

К тому времени оба родителя его уже отошли, а сам он остался всего лишь со старым двенадцатицилиндровым конфедератским «кольтом» своего дяди Флетчера, чью латунь тщательно надраивал, ради которого сносил шуточки вроде «Да эта штука больше тебя самого, Уэбби», хоть и пристреливался, когда только мог, и настал тот день, когда наконец понял, что сшибает из него больше половины любого, какой ни поставь, ряда банок из-под фасоли.

В Свинцвилле, в тот год, когда провели газовый свет, увидел он, как Майва Броск танцует на стойке «Салуна Папашки Уаймена» в высоких сапогах и черном стеклярусе, а ломовики, поденщики и сальнобородые десятидневники вопили всякий раз, стоило ей брыкнуть ногой повыше или крутнуть бедрами, так, что аж сигары изо ртов перед этим вынимали.

– Да, дети, как ни странно, ваша Ма, когда мы с ней только познакомились, была салунной девушкой.

– Ты им не ту мысль подсовываешь, – делала вид, будто возражает, она. – Я всегда только на себя работала.

– Ты ж отслюнивала тому кабатчику.

– Мы все отслюнивали.

– С его стороны это и значило, что вы на него работаете.

– Он тебе сам так сказал?

– Адольф – нет. А вот другой – Эрнст?

– С такими жиденькими усиками, разговаривал как бы по-иностранному?

– Он самый.

– Просто одинокий. Думал, мы все будем ему наложницами, обычный уговор такой, коли его послушать, там, откуда он там вообще.

Поселок, лишь недавно основанный, уже чернел от шлака, в каждом переулке вплоть до открытых просторов видать было, как громоздился он громадными отравленными горами. Не то место, где рассчитываешь на расцвет романтики, но не успели ни он, ни она и опомниться, как уже сошлись и поселились на Восточной Пятой в Финском квартале среди мусорных куч. Однажды ночью только-только после смены Уэбб услышал несусветный гвалт в узком переулке, известном под названием авеню Св. Луиса, и там оказался Вейкко Раутаваара: одной рукой бережно держал кувшин водки, а другой отбивался от скольких-то лагерных охранников. Пусть клиент он был тщедушный, Уэбб в таких делах мог проявить себя внушительно, хотя к тому времени, как он ввязался, почти весь тяжкий труд уже был вложен, Вейкко кровоточил, но на ногах держался крепко, а наймиты либо валялись плашмя на мостовой, либо хромали прочь. Когда Уэбб привел его в дом, Майва, возможно, и вздела бровь.

– Приятно видеть, что эта семейная жизнь тебя не сковывает, Милый.

Работу свою у Папашки Уаймена она не бросала, покуда не уверилась, что Риф на подходе. Вся ребятня была детками серебряного бума – как раз к Отмене все уже вполне на ногах.

– Мне тут полный дом сдали, – нравилось говорить Уэббу, – вальты и дамы – если ма свою не будете считать Пиковым Тузом.

– Смертельная карта, – бурчала, бывало, она, – вот спасибочки.

– Но, Дражайшая, – Уэбб со всею невинностью, – я это имел в виду как комплимент!

Может, год-другой им и выпал, когда все не было слишком уж безысходно. Уэбб свозил их всех в Денвер и купил Майве шикарную вересковую трубку на замену видавшей виды кукурузной, которую она обычно курила. Поели мороженого у фонтанчика с газировкой. Съездили в Колорадские Родники и пожили в гостинице «Рога», прокатились на канатке на пик Пайка.