На Берлин! (СИ), стр. 8
Метров через сорок Дуров замер и поднял руку.
Над нами, шагах в тридцати, склон пересекала белая полоса. Она белела ярче склона — свежий выброс мела, бруствер. Нижняя траншея.
Я лёг и стал смотреть.
Траншея шла по склону не прямо. Каждые десять-двенадцать шагов она ломалась — делала колено, уступ, и снова шла ровно. Колени белели на склоне правильными зубцами, как зубцы крепостной стены. Траверсы. Я начал считать их влево и вправо и насчитал девять зубцов, пока глаза не перестали их различать.
Углы. Через каждые десять шагов — угол. Первые углы за полгода.
Правее, где склон резал глубокий яр, траншея делала широкую петлю. В петле кто-то негромко говорил по-немецки — двое, ровными голосами, без всякой спешки. Чиркнула спичка, и на миг в чёрной щели под брустверным козырьком проступил ствол. Пулемётное гнездо. Амбразура смотрела вниз, на воду, наискось вдоль реки.
От гнезда к воде шла тропа. Даже в темноте она была видна: утоптанный мел темнее нетоптаного.
Ерёмин рядом со мной ковырнул склон пальцем, прислушался, как осыпается крошка, и шепнул мне в ухо:
— Мел для побелки. Не для окопа.
Выше, у гребня, белела вторая нитка — та же зубчатая, с теми же коленами. Над ней чернело небо.
Дуров тронул меня за локоть и показал на тропу.
Сверху, из петли, по тропе спускался человек. Шёл он не таясь, с котелком в руке, тяжело ставя ноги и насвистывая. Тропа проходила в пяти шагах от камня, за которым лежал я.
Я лёг на мел плашмя. Правая рука сама нашла обрез.
Большим пальцем я взвёл левый курок, держа его, чтобы не щёлкнул, и медленно, по миллиметру, отпустил на взвод. Потом правый. Немец насвистывал. Взводы легли тихо, под его свист.
Немец дошёл до камня и остановился. Поставил котелок на мел. Посмотрел на реку. Потом повернулся к моему камню и расстегнулся.
Пять шагов. Обрезу хватало.
Я не выстрелил. Мы пришли смотреть.
Немец сделал своё дело, долго и обстоятельно, насвистывая всё ту же песенку. Застегнулся, поднял котелок и пошёл к воде. Я слышал, как он набирает воду, как отряхивает котелок, как поднимается обратно по тропе. Шаги прошли мимо камня. Ушли вверх. В петле снова заговорили двое.
Я спустил курки с взвода — так же медленно, по миллиметру.
Дуров придвинулся ко мне.
— Тропа битая, — шепнул он. — Каждую ночь.
Сытый, непуганый немец, который ходит за водой по одной тропе в одно время. Такого немца я не видел с октября. Расписание вернулось.
Мы полежали ещё полчаса. Я досчитал траверсы вправо до яра и влево до того места, где траншея уходила за выступ горы. Дуров запомнил, где из траншеи в склон уходили двери блиндажей — три тёмных прямоугольника в белом. Ерёмин прошёлся ладонью по склону под бруствером и нашёл место, где мел был рыхлый — выброс лёг на старую осыпь.
— Тут полезет — посыплется, — шепнул он. — А тут, левее, — камень.
Спускались медленнее, чем поднимались. Бартош ждал в ивняке, по шею в воде, держа дверь.
Мы были на середине реки, когда над горой хлопнула ракета.
Она поднялась с гребня, зависла и поплыла, заливая воду мертвенным белым. Река засветилась до самого нашего берега.
— Под дверь, — сказал Бартош.
Мы ушли под плотик. Над головой вместо неба оказались мокрые доски.
С горы ударил пулемёт — длинно, для порядка, наискось по воде. Пули зашлёпали справа, метрах в двадцати ниже по течению. Потом ближе. Потом ушли в наш берег, в ивняк.
Ерёмин под дверью хлебнул воды и закашлялся, зажимая рот кулаком. Бартош держал плотик одной рукой, а другой — Ерёмина за шиворот.
Ракета догорела. Стало темно.
Бартош отпустил дверь. Течение взяло плотик, и он поплыл вниз, к излучине, в чёрную тень ивняка под нашим берегом. Бартош не грёб. Он лежал в воде рядом с дверью и слушал реку.
Вторая ракета поднялась через минуту. Она осветила воду там, где нас уже не было.
На берег мы вылезли в трёхстах метрах ниже того места, откуда ушли. Ерёмин лёг на песок и выкашливал Донец. Дуров выжал рубаху. Бартош вытащил дверь на берег и оглядел её.
— Хорошая дверь, — решил он. — Плоская.
У землянки нас встретил Митька. Он не спал.
— Три, — сказал он.
Грачёв сел рисовать сразу, при коптилке, пока мы ещё не просохли.
Он спрашивал, я отвечал. Дуров поправлял одним словом. Ерёмин показывал пальцем на столе, где рыхло, а где камень. Грачёв рисовал склон разрезом — сбоку, как рисовал бы стену дома в разрезе: вода, осыпь, нижняя траншея, откос, верхняя траншея, гребень. Потом нарисовал траншею сверху: ломаная линия, зубцы через каждые десять шагов, петля у яра, крестик на месте пулемёта, три прямоугольника — блиндажи.
— Как этаж, — сказал он, глядя на рисунок. — Коридор. И двери в комнаты.
— Как коридор, — сказал я.
Грачёв поднял на меня глаза поверх очков и ничего не спросил.
— В мелу тихо не вкопаешься, — объяснял тем временем Ерёмин Яценко, который пришёл посмотреть. — Лопата звенит, как по кирпичу. И выброс белый, за версту видать. Они себе всю траншею нарисовали — нам на радость. Бери да считай.
Яценко посмотрел на рисунок Грачёва долго и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Коридор. Ну-ну.
Плоты Бартош вязал четыре дня.
Материала третье отделение натаскало на полроты: бочки из колхозного склада, двое ворот, забор целиком, столбы, моток проволоки и одиннадцать дверей. Бартош ходил между этой кучей, как ходят на базаре между рядами: пробовал ногой, стучал костяшками, одно откладывал, другое отбрасывал.
— Бочка без днища — не бочка, — говорил он. — Ворота хороши, да тяжелы. Дверь — это вещь. Плоская.
Двери у него шли на настил. Бочки — под настил, по четыре на плот. Столбы — в раму. Проволоку он не любил и пускал её только туда, где нельзя было обойтись верёвкой.
Потом он учил узлам. Сидел на корточках над бревном, и вокруг садилось отделение, и ещё человек пять из других.
— Этот — чтоб держал. Этот — чтоб держал, а потом одним рывком отдавался. А этот — чтоб держал, пока ты живой.
— А если не живой? — спросил Харитонов.
— Тогда уже не твоя забота.
Харитонов записал все три узла в свою тетрадку, с рисунками, на отдельной странице после ведомости выстрелов.
Круглова Бартош поставил на весло. Круглов взял весло, как берут лопату, и на пробной переправе через заводь загнал плот в камыш. Бартош вытащил плот обратно, забрал весло и показал: не тянуть воду, а упираться в неё и отпускать. Со второго раза Круглов прошёл заводь по прямой. С третьего — не вспотев.
— Он сильный, — сказал Бартош. — Ему думать не надо. Ему надо — не мешать.
На пятый день Кабаков устроил баню.
— Баня речная, полевого образца, — объявил он. — Город не взяли, так что вне нормы. Для профилактики.
Сделал он её на песчаной косе у самой воды. Выкопал яму, сложил в ней очаг из речных камней, развёл огонь и калил камни с утра. Над ямой Круглов с Фомичёвым поставили каркас из жердей, а Синицын выдал под роспись шесть плащ-палаток. Воду грел Мамедов — в котле походной кухни, которую он ради такого дела подогнал к самой косе.
— Суп потом, — сказал Мамедов. — Сначала люди.
Первыми пошли наши. Кабаков плеснул на камни из кружки с синим ободком, и под плащ-палатками взорвалось белым. Кто-то охнул. Харитонов, красный, как рак, сидел в углу и шевелил губами.
— Ты чего бормочешь? — спросил Кабаков.
— Считаю. Сколько сидеть.
— Сколько скажу, столько и сидеть.
— А я всё равно считаю, — сказал Харитонов. — Шесть тысяч сто… шесть тысяч двести…
Фомичёв сидел рядом с камнями и смотрел на них так же, как на обрез.
— Этот, — сказал он, показывая на крайний камень, серый, в прожилках. — Этот устал. Треснет.
— Камень-то? — не поверил Кабаков. — Камень не устаёт.
— Всё устаёт.
Кабаков плеснул ещё раз. Серый камень щёлкнул, как пистолетный выстрел, и развалился на две половины. Из-под брезента выскочили трое, остальные пригнулись. Кабаков посмотрел на половинки, потом на Фомичёва.
