На Берлин! (СИ), стр. 71

Он упал.

Я был уже в проходе. Вдоль стеллажей, за мешками. Митька — за мешками впереди. Двое из третьего — за бочками. Стреляли.

Обрез — в руках. Красные — в стволах. Я их вложил ещё утром, высушенные Фомичёвым за ночь.

Я шёл вдоль стеллажа. Из-за штабеля в конце стреляли по проходу, по Синицыну, по мешкам. Не по мне. Меня они не видели.

Штабель. Обошёл сбоку. Трое. Эсэсовцы. Один — у края штабеля, с автоматом. Шесть шагов.

Правый.

Второй — повернулся.

Левый.

Звон.

Третий бросил автомат и поднял руки. Митька был уже рядом, с винтовкой, и держал его на прицеле.

Руки на плече не было. Харитонов остался у роты.

Я досчитал до десяти сам.

* * *

Синицын лежал в проходе на спине. Тетрадь — «Учотъ» — была у него в руке. Он её не выпустил. Карандаш — в другой.

Митька стоял на коленях рядом.

Синицын ещё дышал. Недолго. Он смотрел вверх, на фермы под крышей, на окна. Губы шевелились. Митька наклонился.

— Что? — сказал Митька. — Что?

Синицын не ответил. Смотрел вверх.

Потом перестал.

Я взял тетрадь из его руки. Пальцы не разжимались. Я разжал.

Последняя страница. Опись склада. Печатными буквами, ровными, с нажимом:

'Мука пшеничная — 120 меш. Принято. Сверено.

Крупа перловая — 80 меш. Принято. Сверено.

Сахар-рафинад — 40 ме'

Дальше — линия. Карандаш съехал вниз, через всю страницу, и ушёл за край.

* * *

Короб Полещука Синицын носил на повозке, рядом с каптёркой. Короб был деревянный, с замком. В нём лежали награды мёртвых — «до семей». Гаврилов. Пашка-большой. Ещё с Волги. Короб и «Учотъ» Митька принёс Грачёву.

Грачёв открыл короб. Посмотрел. Закрыл. Положил сверху «Учотъ».

Потом достал лист. Свой, с фамилиями. Сложенный в шестнадцать долей. Развернул.

Вписал:

«Синицын, старшина роты. 2 мая 1945 г. Берлин».

Посидел над листом. Потом открыл «Учотъ». На последнюю страницу. Где была опись склада. Где карандаш ушёл за край.

Он взял свой карандаш. Под оборванной строкой, своим почерком — ровным, чертёжным, архитекторским, совсем не похожим на синицынский, — дописал:

«Сахар-рафинад — 40 меш. Принято. Сверено. Основание — Синицын».

* * *

Сомов пришёл вечером.

КП роты был в подвале дома у вокзала. На ящиках — коптилка. За ящиками — я. Сомов вошёл, как всегда, без стука и сел напротив, не спрашивая.

Та же шинель. Только погоны другие — майорские.

— Обухов, — сказал он. — Опять попались.

— Здравия желаю, товарищ майор.

— Попались, — повторил Сомов. — Помните наградной лист? Из Познани?

— Помню.

— Ушёл наверх. Наверху почитали. Охотничьим двуствольным ружьём. Командир штурмовой группы. Довоенный техникум. — Он помолчал. — Героя срезали. Красное Знамя. Сказали — слишком заметный.

— Служу Советскому Союзу.

— Служите, — согласился Сомов. — Это у вас получается.

Он посмотрел на мой сидор у стены.

— У вас там папка есть. Немецкая. Из Сталинграда. Ваш гауптман.

Я молчал.

— Я её тогда в опись не подал, — сказал Сомов. — Думал — бумага без фамилии учёту не подлежит. Сейчас война кончилась. Сейчас всё начнут считать. И бумаги без фамилий — тоже.

Он протянул руку.

Я достал из сидора папку. Серая, картонная, с тесёмками. Края обтрепались за два года. Внутри — угол карты, реестр, листы с немецкими пунктами. Почерк Клинге.

Отдал.

Сомов взвесил папку на руке. Не открыл. Положил в планшет.

— Дело ваше я закрываю, — сказал он. — Второй раз. — Встал. — Обухов. Больше не попадайтесь.

— Постараюсь.

— Не надо стараться, — сказал Сомов. — Просто не попадайтесь.

Он ушёл.

Митька сидел в углу, как в Познани. С термосом.

— Опять этот, — сказал он.

— Опять.

— Чего хотел?

— Посмотреть, на месте ли я.

— На месте?

Я посмотрел на сидор у стены. Без папки он стал легче. Не намного. На полкило.

— На месте, — сказал я.

* * *

Ночью Грачёв сидел у коптилки с «Учотом» и с листом.

Он перелистывал «Учотъ» с самого начала. С Волги. С «Тарой гружёная тара». С твёрдого знака. Страницу за страницей. Синицынские печатные буквы. Описи. Трофеи. Портянки. Гусь. Валенки флотские. Баня найдена, не использована. Обувь — и пустая строка.

Он дошёл до конца. До своей записи под оборванной строкой.

Перевернул лист. Чистый.

Посидел. Потом написал первую строку — своим почерком, ровным, чертёжным:

«2 мая 1945 г. Берлин. Рота. Учёт продолжен».

Подумал.

Зачеркнул «Учёт». Написал сверху, с твёрдым знаком на конце, как писал Синицын:

«Учотъ».

Глава 34

Баню нашёл Митька.

Он ушёл третьего мая утром, с Мамедовым и с вещмешком, и вернулся к вечеру. Махнул рукой: за мной.

Баня была в соседнем квартале, в подвале большого дома. Не городская — домовая. Котельная, при ней прачечная, при прачечной — душевая для жильцов. Котёл целый, угольный. Трубы целые. Уголь был — полкучи в углу. Краны медные. Кафель белый, местами битый.

Парилки не было. Немцы в бане не парятся. Они моются.

— Парилку сделаем, — сказал Митька. — Ерёмин бы сделал.

Ерёмина не было. Сделал Остапчук. Он натаскал с разбитой улицы булыжников, сложил их в железный ящик над котлом, обложил кирпичом. Фомичёв приделал к ящику заслонку. Мамедов принёс два ведра воды и встал у котла, как у плиты.

К вечеру четвёртого в прачечной стоял пар.

Мылись пятого. По взводам, по отделениям. Мыло было — немецкое, со склада, который принял Синицын. Веники — берёзовые, настоящие, из сквера через улицу. Остапчук срезал их утром, ещё в росе.

Митька стоял у камней. С кружкой в руке. Белая, эмалированная, с синим ободком.

Он плеснул на камни. Камни ответили шипением. Пар ушёл к потолку и опустился.

— Выше, — сказал Митька Харитонову. — Выше лезь. Там жар.

Харитонов полез на ящик, который заменял полок. Посидел. Слез красный и выбежал под холодный кран.

Митька поддал ещё.

Он поддавал так, как поддавал Кабаков: понемногу, с промежутком, слушая, как отвечают камни. Он всю войну смотрел, как это делается. Ни разу не пробовал сам. Теперь пробовал — и выходило.

Мылись. Пели. Без Чумака пели хуже, но пели.

* * *

В ночь на девятое мая нас разбудила стрельба.

Стреляли везде. Из винтовок, из автоматов, из пистолетов. Вверх. Над всем городом стоял треск, как от горящего хвороста. Ракеты — красные, зелёные, белые — шли в небо одна за другой. Кто-то бил из зенитки.

Митька скатился в подвал с лестницы.

— Победа! — закричал он. — По радио! Германия всё! Капитуляция! Совсем!

Подвал проснулся. Кто-то закричал «ура». Кто-то схватил винтовку и побежал наверх. Через минуту вся рота стояла во дворе и стреляла в небо.

Я стоял на ступенях подвала.

Я знал эту дату. Знал всю жизнь — ту, прежнюю. Девятое мая. Парады, цветы, ветераны в орденах. Я знал её так же, как знал своё имя.

Знание ничего не прибавило. Не убавило тоже. Во дворе стреляли в небо, и это было в первый раз.

Харитонов стоял рядом. Смотрел на меня. На обрез в кобуре.

— Товарищ старший лейтенант, — сказал он. — Вы не стреляйте.

— Почему?

— Не сойдётся.

Я посмотрел на него.

Он был серьёзен. Совершенно.

— Не буду, — сказал я.

Харитонов кивнул и пошёл стрелять в небо из своей винтовки. Её патроны ему считать было не нужно.

* * *

В конце мая Вострикова повела трамвай.

Трамваи в Берлине начали пускать понемногу — не везде, на тех линиях, где уцелели провода. Через наш район одна линия шла. Немцы-трамвайщики чистили рельсы от кирпича, чинили провода. Им помогали наши сапёры. Ишханян лазил на столбы.

Вострикова ходила к депо третий день. Стояла у ворот. Смотрела.