На Берлин! (СИ), стр. 69
Под окнами, по набережной, двадцать минут назад прошёл наш танк. Прошёл в тридцати метрах. По нему никто не выстрелил.
Мальчишек сдал фельдфебель из фольксштурма, который сидел в подвале того же дома. Он показал наверх, Грачёву, и сказал что-то коротко. Мы поднялись.
Они не стреляли. Они стояли у стены, руки вверх. Фаустпатроны лежали на полу, рядком.
Старшему было лет пятнадцать. Длинный, худой, каска на ушах. Он стоял впереди остальных. Он, видимо, и был у них старшим.
— Почему по танку не стреляли? — спросил я. — Спроси.
Грачёв спросил.
Длинный ответил. Коротко. Глядя прямо, не на Грачёва, а на меня.
— Говорит — отец велел, — перевёл Грачёв. — Велел пропускать. Говорит — кто подпускает танк на тридцать метров, тот на тридцати и остаётся.
— Умный отец, — сказал Чумак.
— Кто отец? — спросил я.
Грачёв спросил.
Мальчишка подумал. Пожал плечами.
— Зольдат, — сказал он.
— Солдат, — перевёл Грачёв.
Я посмотрел на него. На его каску. На фаустпатроны на полу.
— Скажи ему, — сказал я Грачёву, — пусть отца слушает. И дальше.
Грачёв сказал. Мальчишка кивнул.
Их отвели в тыл. В сдающегося не стрелять.
Канал брали в тот же день.
Канал был узкий, метров двадцать, в гранитных берегах. Вода тёмная, медленная. Мосты взорваны — от моста напротив нас остались только опоры и стальная ферма, свалившаяся в воду наискось. По этой ферме можно было перебраться. Немцы это знали. На том берегу, в домах, сидели пулемёты.
Перед этим пришлось взять дом на набережной — угловой, с пулемётом на втором этаже, который бил вдоль нашего берега. Я вошёл туда с отделением Грачёва через двор. Лестница. Площадка. Дверь, открытая. Двое у окна, спиной ко мне, у пулемёта.
Правый. Левый.
Рука Харитонова.
Два красных — в стволы. В подсумке Дурова осталось пять.
Потом пошли через канал. Под дымовой завесой — сапёрной, шашками. Ферма. Лодки. Две лодки. Ишханян натянул верёвку от опоры до опоры, и по ней тянули плот. Я шёл на плоту. На середине плот черпнул бортом, и вода прошла по коленям, по ремню, по подсумку Дурова.
Боец второго взвода, из новеньких, сорвался с фермы. Его зацепило пулей, когда он был над водой. Он упал в канал и не выплыл — шинель тянула вниз, а он был ранен. Его голова показалась из воды раз. Потом ещё раз, дальше.
Чумак был на берегу. Он скинул ремень с ППШ, сбросил шинель, ватник.
— Полундра! — заорал он.
И прыгнул.
Он плыл к новенькому быстро, сильно, саженками, как плавают моряки. Нырнул. Вынырнул. С новеньким. Держа его за ворот, одной рукой, на спине. Поплыл обратно. К нашему берегу. К гранитной стенке, где у воды висели железные скобы.
Пулемёт с той стороны его видел. Бил по воде. Фонтаны шли рядом с Чумаком, справа, слева.
Чумак доплыл до стенки. Ухватился за скобу. Поднял новенького из воды одной рукой — сверху его схватили за шинель Круглов и Остапчук, втащили.
Чумак взялся за скобу второй рукой. Стал подтягиваться.
Пулемёт с той стороны дал длинную.
Чумак разжал руки. Медленно. Посмотрел наверх, на нас. И ушёл под воду.
Круглов прыгнул за ним. Остапчук держал Круглова за ремень. Круглов нырнул, вынырнул. Нырнул ещё раз.
Вытащил.
На граните, на набережной, мы положили его на спину. Мокрая гимнастёрка расстегнулась на груди. Под ней была тельняшка. Синие полосы, белые. Через полосы шли две дырки, и вокруг них полосы стали одного цвета.
Вострикова стояла на коленях рядом с ним. Посмотрела. Встала и пошла к новенькому. Новенький кашлял водой на граните. Живой.
Канал мы перешли к вечеру. Весь батальон. Все роты. По ферме, по плоту, по лодкам. Ночью сапёры навели переправу.
Грачёв сидел в подвале на той стороне, у коптилки, с листом. Вписал:
«Чумак, краснофлотец. 29 апреля 1945 г. Ландвер-канал».
Краснофлотец — так он себя называл. Всегда. Хотя был в пехоте два года, хотя носил пехотные погоны. Грачёв не стал писать «рядовой».
Синицын сидел рядом с «Учотом». Долго сидел. Потом открыл. Написал. Показал мне.
«Чумак — 1. Отдан флотом временно, под расписку. Возвращён. Основание — вода».
Митька прочитал через плечо. Шмыгнул носом. Сказал:
— Флот отдал. Под расписку. Он так говорил.
— Вот, — сказал Синицын. — Расписка закрыта.
Харитонов фыркнул. Не удержался. Потом засмеялся Остапчук, тихо. Потом — Круглов, которому было смешно всегда, когда смеялись все. Потом — Митька, всё ещё шмыгая носом.
— Он бы на тебя в суд подал, — сказал Митька Синицыну. — За «отдан». Он бы сказал — флот не отдаёт. Флот командирует.
— Исправить? — спросил Синицын.
— Не надо. Он бы ругался — и радовался.
Я сидел у стены подвала. Обрез лежал у меня на коленях. В стволах — два красных. В подсумке — пять.
Тельняшку Чумака Вострикова срезала с него, когда его готовили. Свернула. Отдала Митьке. Митька её не надел. Он положил её в вещмешок, рядом с кружкой с синим ободком.
Глава 33
За каналом город был такой же, только злее.
Те же пятиэтажные дома. Те же подворотни. Только теперь в каждом подвале сидели не фольксштурмовцы с повязками, а эсэсовцы. Французы, датчане, латыши, голландцы — Грачёв по пленным насчитал шесть языков. Им некуда было сдаваться. Они это знали. Они дрались за каждую лестницу.
Мы шли к центру. Медленно. Дом за домом.
Тридцатого апреля, к вечеру, в подвале у какого-то склада на набережной, двое ждали нас за поворотом коридора. Я вышел из-за поворота боком, вдоль стены.
Правый.
Второй бросил автомат и поднял руки. Он был совсем мальчишка, в эсэсовской куртке не по росту, и говорил по-французски.
Я перезарядил из подсумка. В подсумке Дурова осталось четыре красных.
Тем же вечером Митька прибежал из батальона с новостью.
— Над Рейхстагом флаг! — Он задыхался. — По радио не говорили, а в батальоне все говорят! Вчера вечером. Или сегодня. Наш, красный!
Рота сидела в подвале и смотрела на Митьку.
— Над Рейхстагом, — повторил Остапчук.
— Над Рейхстагом.
— А мы в подвале, — сказал Харитонов.
Помолчали.
Раньше в такую минуту говорил Кабаков. Говорил что-нибудь про баню. Что Рейхстаг — это ладно, а вот город возьмём — баня в трёхдневный срок.
Сейчас все молчали.
Митька поставил термос на ящик. Развязал вещмешок. Достал кружку с синим ободком. Налил в неё чаю. Поднял.
— Рейхстаг — ихний, — сказал он. — А баня — наша. В трёхдневный срок.
Выпил.
Кружка пошла по кругу.
Первого мая стреляли меньше.
Не потому, что немцы кончились. Потому, что они начали думать. Из подвалов выходили по двое, по трое, с белыми тряпками. Выходили и снова уходили. Где-то стреляли до последнего. Где-то сдавались целыми батальонами. Было не понять, где что.
Мы занимали квартал у большого вокзала. Вокзал был разбит. Пути, платформы, стеклянный навес над платформами — без стекла, одни рёбра. Под вокзалом и вокруг — подвалы, склады, туннели. Немцы сидели там.
К вечеру квартал был почти наш. Оставался один дом. Длинный, пятиэтажный, с подвалом, который шёл под всем зданием и, говорили, соединялся с туннелями метро. Из подвала стреляли.
— Раскладка, — сказал я.
Вокруг меня в подворотне — Грачёв, Шестопалов, Яценко, Ишханян, Остапчук. Митька — за плечом. Харитонов — за другим.
— Подвал — два входа. Со двора и с улицы. Улицу держит Яценко. Двор — отделение Грачёва и я. Шестопалов — твои по этажам, сверху вниз, до подвала. Ишханян — к улице, если надо будет рвать. Огня в подвал — не брать.
— Кто с огнём — тот мишень, — сказал Остапчук.
— Вот именно.
Пошли в сумерках.
Вход со двора — железная дверь, распахнутая. За ней — лестница вниз. Каменная, крутая, мокрая. Внизу — коридор. Темнота. Сверху, с улицы, в подвальные окна падал красный свет: напротив горел дом.
