На Берлин! (СИ), стр. 65
— Тридцать. — Гюнтер оживился. — Фельдфебель говорит — я лучше всех. С тридцати — каждый раз.
— А с шестидесяти?
— С шестидесяти — не всегда.
— Хорошо, — сказал Курт. — Слушай. Ты не стреляешь с тридцати. Ты пропускаешь. Ты его видишь — и пропускаешь. Пусть проходит. Ты лежишь, пока он не пройдёт. Понял?
Гюнтер смотрел на него.
— Это не по уставу.
— Это по-моему. Я снайпер. Я знаю, что говорю. Кто подпускает танк на тридцать метров — тот на тридцати и остаётся.
Гюнтер молчал долго.
— Понял, — сказал он наконец. Тем голосом, каким говорят «понял», чтобы отстали.
Курт знал этот голос. Он сам так отвечал своему отцу.
Он положил сыну руку на каску. Подержал. Ушёл.
Позицию он выбрал на своей крыше.
Другую выбирать было глупо. Ни один человек в Нойкёльне не знал эти крыши так, как он. Двадцать лет он ходил по ним со щётками, гирями и ершами. Чердаки. Брандмауэры между домами — кирпичные стены, в которых были железные двери на засовах. Слуховые окна. Световые фонари над лестницами. Трубы — где широкие, где узкие, где можно встать за ними в рост. Где черепица держит, а где под ногой поедет. По этим крышам можно было пройти от Майбахуфер до Германнплац, ни разу не спустившись на улицу. Он ходил.
С крыши сорок второго дома было видно всю улицу. Оба конца. Перекрёсток. Если подняться к трубе над флигелем — видно канал, за домами, и мосты через него.
Ниманн поставил велосипед в подвале, у Эльзы. Сам поднялся на чердак. Лёг у слухового окна, лицом на лестницу. Ему было всё равно, где лежать.
Штрелов сел у трубы. Достал карабин из чехла. Снял крышку с прицела. Протёр линзы.
На северо-западе, километрах в пяти, за дымом, лежал центр. Там, под землёй, говорили, сидел тот, кто два года выравнивал фронт. Он выровнял его до Везерштрассе. Дальше выравнивать было некуда.
Над Германнплац поднимался чёрный дым. Горел универмаг — тот, большой, с башнями, где Эльза до войны покупала Гюнтеру ботинки на вырост. Говорили, его взорвали эсэсовцы, чтобы ничего не досталось русским. Ботинки на вырост горели вместе со всем остальным.
Штрелов смотрел на дым и думал про дистанцию.
Всю войну между ним и целью было шестьсот метров. Восемьсот. Тысяча. Дистанция была его ремеслом и его защитой. Он стрелял — и уходил. Цель оставалась там, он — здесь. Между ними было поле, река, бугор, шестьсот метров воздуха, через которые никто не мог до него дотянуться.
В январе до русских было двенадцать километров, а до дома — семьдесят. Он тогда подумал: когда первая цифра станет меньше второй, отступать будет некуда, кроме как домой.
Сейчас до русских было три квартала. До дома — ноль.
Под ним, на пять этажей вниз, в подвале, сидела Эльза с Паулем и кашляющей Лоттой. В школе на Ричардштрассе сидел Гюнтер с фаустпатроном. А на крыше сидел он, с прицелом, лучшим в полку, и смотрел на улицу, где играл в детстве.
Фронт был выровнен. По его крыше.
Глава 31
Место для высадки выбрал Грачёв.
Река была узкая, метров шестьдесят, с бетонными берегами и с баржами у причалов. Город начинался прямо от воды: склады, заборы, трубы фабрик. На том берегу сидели немцы. Не много — кто успел. Лодок у нас было четыре, сапёрные, и плот из дверей и бочек, который за ночь связали люди Ишханяна.
Грачёв лежал на причале с биноклем минут десять. Потом показал рукой.
— Там. Ниже излучины. За баржей.
— Почему там?
— Течение. Видите — вода у того берега быстрее? Оно само прижимает. Лодку снесёт ровно к барже. Баржа закроет от пулемёта на складе.
Я посмотрел. Вода у того берега и правда шла быстрее. Я бы этого не увидел.
Грачёв посмотрел на меня. Мы оба знали, откуда он это знает.
Переправились за полчаса. Лодку снесло ровно к барже. Пулемёт на складе бил по воде выше — туда, где снесло бы, если бы не течение.
Это было двадцать четвёртого апреля, на юго-восточной окраине Берлина.
Город шёл на нас кварталами.
Сначала — фабрики и склады. Потом — домики с садами, низкие, двухэтажные, с черепичными крышами. Потом — дома выше, в четыре этажа, в пять. Улицы шире. Трамвайные рельсы. Магазины с выбитыми витринами. На стенах — белые простыни из окон. На стенах — надписи масляной краской: «Берлин останется немецким». На стенах — плакаты с черепом и надписью, которую Грачёв переводить не стал.
В каждом квартале работали штурмовые группы.
Наши — и соседние. Я видел их на каждом перекрёстке. Пушка прямой наводки у угла. Огнемётчик под окном подвала. Сапёры у стены. Захват. Закрепление. Резерв. Бойцы входили в подъезды по двое, от косяка, вдоль стены, гранату вперёд. Никто им не показывал. Никто не стоял рядом с наставлением. Они так входили, потому что так входят.
На одном перекрёстке молоденький сержант из соседнего полка ставил своих у двери, и я услышал:
— В дверях не стоять! Метр от проёма! Ты что, глухой?
Он кричал на рядового, который встал в дверях. Кричал моими словами. Чужим голосом, с чужим выговором.
Это было уже не моё. Это было всех. Как «хлеб» или «вода». Никто не помнил, кто первый сказал.
Я посмотрел на Харитонова. Харитонов посмотрел на меня. Открыл рот.
— Не начинай, — сказал я.
— Я молчу, — сказал Харитонов.
Он молчал. Но так громко, что Митька рядом засмеялся.
Аэродром открылся на третий день.
Мы вышли к нему с юга, из кварталов, через кладбище. Кладбище было старое, с липами, с каменными ангелами без голов. Последние могилы — свежие, неглубокие, с табличками от руки. Дальше, за оградой, начиналось поле.
Поле было огромное. Плоское. Ровное, как стол. Трава, бетонные полосы, воронки. На поле стояли самолёты — разбитые, сгоревшие, на брюхе. Один — трёхмоторный, гофрированный, с отломанным крылом. Другие — истребители, лёгкие, как стрекозы. Все — немецкие. Все — мёртвые.
А за полем, на той его стороне, стоял терминал.
Я такого здания не видел никогда. Ни в той жизни, ни в этой. Оно шло дугой, километр с лишним. Серый камень. Ряды окон. Над полем — огромный навес, на консолях, без единой колонны под ним, как будто крыша висела в воздухе сама. Под навесом — ангары. Ворота ангаров — стальные, гофрированные, в рост трёхэтажного дома.
— Это сколько же кирпича, — сказал Чумак.
— Это камень, — сказал Грачёв. — Облицовка. Внутри — бетон и сталь. — Он смотрел на терминал так, как смотрят на чужую диссертацию: с уважением и с завистью. — Это архитектор Загебиль. Нам на первом курсе показывали. Говорили — образец.
— Образец чего?
— Того, чего у нас не построят ещё лет двадцать.
Жумабаев лежал рядом со мной на краю поля, за кладбищенской оградой, и смотрел на поле.
Он смотрел на него не так, как все. Все смотрели на терминал. Жумабаев смотрел на поле. На траву. На воздух над травой.
— Степь, — сказал он.
Он лежал, щурясь, и считал. Я видел, как шевелятся у него губы.
— До того самолёта, трёхмоторного, — шестьсот, — сказал он. — До истребителя у полосы — восемьсот пятьдесят. До ангара — тысяча сто. Тысяча двести. Воздух не врёт, — сказал он и сам удивился. — Тут не врёт. Ровно.
— Пушку — к истребителю? — спросил я.
— К самолёту, — сказал Жумабаев. — К трёхмоторному. Он большой. За ним — как за юртой.
Раскладку я сказал на кладбище, у склепа с ангелом.
— Терминал — наш участок, южное крыло. Поле простреливается из ангаров. Жумабаев — пушку за трёхмоторный самолёт, бьёшь по воротам ангаров, по щелям. Савин-второй — «пилу» туда же, рядом. Танки соседей пойдут по полю правее, на ангары. Мы — левее, вдоль кладбищенской ограды, к торцу терминала. Там вход. Захват — отделение Грачёва. Закрепление — Шестопалов, этаж за этажом. Яценко — держит торец снаружи, чтобы с поля не зашли в спину. Ишханян — с захватом. Заряды — на двери, если двери стальные.
