На Берлин! (СИ), стр. 64

— Сколько? — спросил его Чумак.

— Семьдесят, — сказал Жумабаев. — Может, шестьдесят. Воздух врёт.

Я сел на бруствер.

Подсумок Дурова лежал у меня на коленях. Шестнадцать красных. Восемь латунных. Фомичёв сушил их над коптилкой всю ночь и вернул мне, ничего не сказав. Все шестнадцать.

Я снял с ремня свой подсумок — пустой, тот, где раньше были дверные. Открыл.

Переложил патроны Дурова в него. По одному. Красные — в одно отделение. Латунные — в другое.

Застегнул. Повесил на ремень. Отдельно от остальных.

Глава 30

С мельницы обер-ефрейтор Штрелов стрелял три дня.

В первую ночь русские пришли под прожекторами. Штрелов смотрел на это из окна мельницы и не мог понять, кто это придумал. Свет бил из-за их спин, упирался в туман и стоял в нём стеной. На стене, как в кино, росли тени — огромные, чёрные, по десять метров. Тени шли вперёд, а люди шли за ними. Целиться можно было не по людям, а по теням: где кончается тень — там внизу человек.

Он снял в ту ночь шестерых. Офицеров среди них не было. Офицеров ночью не отличить.

Днём русские легли перед каналом и лежали. Мост через канал был пристрелян двумя пулемётами. К мосту они полезли один раз, около полудня. Больше не полезли. Это было разумно. Штрелов отметил это так же, как отмечал ветер.

Ночью они нашли порог.

Порог был старый, каменный, остаток мельничной плотины, которую срыли ещё при кайзере. Штрелов про него не знал. Он увидел только утром, в тумане, как через канал, ниже моста, идёт цепочка. Двадцать человек, по грудь в воде, каждый держит за ремень переднего. Впереди — один. Он шёл не так, как остальные. Остальные шли за ним. Он шёл сам.

Штрелов взял его в перекрестье и подержал.

Не выстрелил. Цепочка шла в тумане, он видел её урывками. Выстрелишь в переднего — остальные лягут в воду и уйдут обратно. А так они дойдут до берега, и передний останется на той стороне. Потом пойдёт обратно. За следующими.

Тот, кто ведёт, всегда идёт обратно. Иначе он не ведёт, а просто идёт первым.

Цепочка дошла. Вылезла. Передний постоял в воде у того берега, подталкивая последних. Потом развернулся. Пошёл обратно — один, ровно, не торопясь, с винтовкой над головой. Туман над водой уже сошёл.

Штрелов дал ему дойти до середины.

Потом нажал.

Человек постоял, как будто задумался. Лёг на воду. Течение повернуло его в камыше.

На дамбе за каналом кто-то закричал. Один голос, громкий, командный, по-русски. Штрелов не понимал слов. Понял по тому, что случилось дальше: никто не полез в воду. На дамбе один было поднялся, потом снова лёг. Никто не пошёл вытаскивать.

Кто-то их этому выучил.

Штрелов ждал. Никто не пошёл.

Потом по мельнице начала бить пушка. Маленькая, противотанковая. Первый снаряд лёг под окном, второй — мимо, третий — в основание. На таком расстоянии и в гору она не должна была так класть. Наводчик у неё был хороший. Штрелов ушёл с мельницы по внутренней лестнице, пока она не положила четвёртый в окно.

Гильзу он оставил. На кирпиче, на подоконнике, донышком вниз.

Двести восемьдесят шесть. Офицеров — семьдесят восемь.

Тот, в канале, офицером не был. Он был хуже.

* * *

Девятнадцатого высоты оставили.

Отходили по лесу, на запад, к Берлину. Не ротой — кучками. Дорог не было: дороги были забиты беженцами, обозами, разбитыми машинами, а над дорогами висели русские самолёты. От роты Бёме оставалось девять человек. Бёме шёл впереди, без фуражки, с картой, которая ему больше не была нужна. На второй день в лесу под Мюнхебергом их нашли русские штурмовики, и Бёме остался в лесу.

Ниманн вёл велосипед. Один. Второй потеряли ещё на высотах. На руле висела лопата.

— Куда? — спросил Ниманн на третий день.

Он не спрашивал два года. Штрелов посмотрел на него.

— Домой, — сказал Штрелов.

Ниманн подумал.

— У меня дома нет, — сказал он. — Хаммербрук.

— Тогда ко мне.

Ниманн кивнул и повёл велосипед дальше.

Двадцать второго апреля они вошли в город с юго-востока, через Кёпеник.

Город горел. Не весь — местами. Но местами было много. Дым стоял над крышами низко, жёлтый, и пахло кирпичной пылью, горелой резиной и чем-то сладким. По улицам шли люди с тележками, с детскими колясками, в которых лежали узлы. Шли в разные стороны. Никто из них не знал, в какую сторону правильно.

На Германнштрассе, на фонаре у трамвайной остановки, висел солдат. Без ремня, без сапог. На груди — картонка: «Я трус. Я бросил свою часть». Под фонарём стояла женщина с коляской и ждала трамвая. Трамваи не ходили с прошлой недели. Она ждала.

Штрелов прошёл под фонарём и не поднял головы. Он видел таких на Тереке, на Маныче, под Харьковом. Только там на фонарях висели русские. С такими же картонками.

Фронт выравнивали два года. Сюда.

* * *

Везерштрассе была цела.

Дома стояли, как стояли. Пять этажей, серая штукатурка, балконы. Подъезд номер сорок два. Дверь во двор. Двор-колодец. Флигель. Подвал.

Он спустился в подвал, и его не узнали.

Он стоял внизу, у последней ступени, в каске, в грязной шинели, с карабином, с прицелом в чехле. Под сводом горела коптилка. Вдоль стен на нарах, на ящиках, на матрацах сидели и лежали люди. Женщины. Старики. Дети. Все повернулись на него. Все смотрели на карабин.

Эльза сидела в дальнем углу, на матраце, с Паулем на коленях. Лотта лежала рядом, под одеялом. Кашляла.

Эльза его узнала. Не сразу. Сначала она посмотрела на карабин, как все. Потом — в лицо. Потом встала, не выпуская Пауля из рук.

Она ничего не сказала. Он тоже.

Пауль сидел у неё на руках и смотрел на него. Пауль был большой, два года. Штрелов видел его только на карточке. Карточка висела здесь же, на гвозде над матрацем, вместе с другой — свадебной. На свадебной Курт был в форме трубочиста, в цилиндре, Эльза — в фате. Трубочист на свадьбе — к счастью. Так считали в Нойкёльне.

Пауль посмотрел на Курта. Потом — на карточку на гвозде. И сказал «папа». Карточке.

Лотта вылезла из-под одеяла. Подошла. Потрогала его за рукав. Быстро, двумя пальцами, как трогают перила. Так трогала его рота перед делом. Он не помнил, чтобы учил её этому. Наверное, видел кто-нибудь во дворе, когда он приезжал в сорок втором.

— Где Гюнтер? — спросил Курт.

— В школе, — сказала Эльза. — На Ричардштрассе. С ротой. Третий день не приходит.

* * *

Школа на Ричардштрассе была школой, в которой учился он сам.

Кирпичная, трёхэтажная, с высокими окнами. В окнах теперь были мешки с песком. Во дворе, где он в восемь лет гонял мяч, стоял дощатый макет танка. Весь в дырах. Рядом лежали пустые трубы фаустпатронов.

Рота гитлерюгенда сидела в спортивном зале. Сорок мальчиков. Самым старшим — шестнадцать. Самым младшим, Штрелов прикинул, — тринадцать. В форме, которая была им велика. С фаустпатронами, сложенными у стены, как лыжи.

Фельдфебель без руки вышел ему навстречу.

Штрелов назвался. Фельдфебель посмотрел на прицел.

— Отец?

— Отец.

Фельдфебель позвал. Гюнтер вышел из-за мальчиков.

Он вырос. Он стал почти с Курта ростом. Худой, длинный, в форме, в каске, которая ему была велика и сидела на ушах. Он увидел отца, и лицо у него стало такое, какое бывает у пятнадцатилетних, когда отец пришёл в школу при всех. Гордое и испуганное сразу.

— Папа, — сказал он. Шёпотом. Потом, громче, для всех: — Обер-ефрейтор.

Курт отвёл его к окну. Фельдфебель отошёл.

— Домой, — сказал Курт.

— Нельзя.

— Я тебе приказываю.

— Нельзя, — сказал Гюнтер. — Кто уходит без приказа — того на фонарь. Ты видел. На Германнштрассе.

Курт видел.

Он смотрел на сына. Сын смотрел на него. Где-то на востоке, за домами, ударила артиллерия. Русская. Близко. Километрах в пяти.

— Сколько ты метров стреляешь? — спросил Курт.