На Берлин! (СИ), стр. 40
Река в этом месте широкая, жёлтая, с песчаными косами. Течение на вид было никакое.
— Ленивая, — сказал Бартош. — Такая утопит и не заметит.
Он держал лодку наискось, против воды, и нас снесло ровно туда, куда он целился, — к ивняку, где сапёры уже вбили колья.
Фольварк стоял в трёх километрах от реки, на пологом бугре.
Господский дом из красного кирпича, с белыми колоннами у крыльца. За домом — парк, старые липы, пруд, затянутый ряской. Вдоль двора — два длинных хлева из дикого камня, стены в метр толщиной. В конце двора, ближе к полю, — сарай. Поляки называли его стодолой. Кирпичный, метров сорок длиной, под черепицей. В стенах — решётки из кирпича, выложенные ёлочкой, для продуха. Ворота на две стороны: одни к нам, во двор, другие — на запад, в поле. За полем, в восьмистах шагах, стоял сосняк.
У дороги, отдельно, — кузня. С горном, мехами и наковальней на дубовом пне.
Я обошёл фольварк два раза. Потрогал стены хлевов. Посчитал окна в доме, двери в сарае, ступени в подвал. Постоял в воротах стодолы и посмотрел на сосняк.
Стены. Впервые с Люблина — настоящие стены. Голова сама начала раскладывать: кто где, откуда придут, куда уйдут, где мёртвая зона. В степи моя наука молчала полтора года. Здесь она проснулась и потянулась.
Расставились к вечеру. Первый взвод Яценко — в господском доме и парке, окна на поле. Второй взвод лейтенанта Ракитина — в стодоле и западном хлеву. Третий — в восточном хлеву, в резерве. Кабаков с «пилой» — на чердаке господского дома, оттуда видно всё поле до сосняка. Бронебойщики — по углам хлевов. За хлевами окопались две полковые пушки. КП роты — в подвале дома, там было сухо и пахло яблоками.
Фомичёв нашёл кузню раньше, чем КП. Когда я туда заглянул, он стоял у наковальни и гладил её ладонью, как гладят коня.
— Хорошая, — сказал он. — Шведская. Сто лет ей.
Он повернулся ко мне.
— Товарищ лейтенант. Дайте ружьё.
Я дал. Он взвёл правый курок и поднёс к уху. Спустил на пальце. Взвёл ещё раз.
— Садится.
— Прослужит.
— Вы это в Люблине говорили.
— И сейчас говорю.
Фомичёв посмотрел на горн, на мехи, на наковальню. Потом на меня. Вернул обрез и пошёл разбирать завал в углу кузни, бормоча про себя что-то о людях, которые возят за собой больного и не дают его лечить.
Немцы пошли девятого.
Пленный, взятый в первый же день, бфл одет в чёрную танковую куртку. На манжете — лента с вышитой надписью.
— «Герман Геринг», — прочитал Грачёв.
— Сам? — спросил Мамедов.
— Дивизия его имени.
— Лётчики, а воюют на танках, — сказал Чумак. — Как моряки в пехоте.
— Это ты про себя?
— Про себя я молчу.
Девятого танки вышли из сосняка в шесть утра. Пять — четвёрки, с экранами на бортах. За ними — пехота в пятнистых куртках, редкой цепью. Танки шли не прямо на фольварк, а наискосок, к стодоле. С поля стодола была единственным местом, где можно укрыться от пушек за хлевами.
Полковые пушки ударили с восьмисот. Одна четвёрка встала и задымила. Остальные открыли огонь по хлевам. Камень держал. Метровый дикий камень держал снаряд, как бетон.
Кабаков с чердака дал длинную по пехоте. Цепь легла. Танки дошли до середины поля и остановились, постреливая. К полудню отошли в сосняк. На поле остались две четвёрки.
Десятого пошли снова, с утра и до вечера, трижды. Справа, у соседей, весь день гремело. После обеда оттуда на поле выкатились три «тридцатьчетвёрки» с белыми орлами на башнях — поляки. Они ударили немцам во фланг и ушли обратно, оставив на поле ещё одну горящую четвёрку.
В третий раз немцы пришли в сумерках. Танк подошёл к стодоле с запада, вплотную, и в упор бил по воротам, пока ворота не рухнули. Пехота пошла за ним.
Ракитин повёл своих в контратаку прямо через двор, к восточным воротам стодолы. Бежал первым, как всегда. Я видел это с крыльца дома. Немецкий пулемёт ударил из ворот, и второй взвод лёг посреди двора. Ракитин не встал.
Взвод отполз в западный хлев. Немцы закрепились в стодоле. Танк постоял у её стены и ушёл в темноте обратно к сосняку.
Через полчаса ко мне в подвал спустился ракитинский связной. Он держал в руках пилотку. В пилотке лежали два ордена.
— Вот, — сказал связной. — Он велел, если что, — вам.
Я отдал их Синицыну. Синицын завернул ордена в чистую портянку и положил в каптёрку.
Грачёв вписал в лист: «Лейтенант Ракитин, командир второго взвода. 10 августа 1944 г. Фольварк за Вислой».
Карасёв позвонил в десять.
— Сарай немец держит?
— Держит.
— Утром танки пойдут от него. Из-за его стены их пушки за хлевами не достанут. Сарай к утру нужен.
— Возьмём ночью.
— Чем помочь?
— Миномётами. По западным воротам и по полю перед ними. В полночь. Пять минут.
— Будут.
Он положил трубку. Я поднялся во двор и собрал людей за восточным хлевом.
Стодолу было видно на фоне неба. Длинная, тёмная, с провалом западных ворот. Восточные ворота, наши, были приоткрыты. Внутри у них стоял пулемёт — днём он положил второй взвод. С южного торца к стодоле примыкал дощатый навес под телеги.
— Немцев там человек пятнадцать, — сказал я. — Пулемёт — у восточных ворот, на нас. Кто-то на сеновале. Ворота не трогаем: в воротах нас ждут. Кабаков. «Пилу» — в восточный хлев, в крайнее окно. В полночь, с миномётами, бьёшь по восточным воротам. Пока бьёшь, пулемётчик смотрит только на тебя. Второй взвод — в западном хлеву. Кто побежит из западных ворот в поле — ваш. Третий взвод — к северному торцу, шуметь. Гранаты в продухи не кидать. Там сено.
Третий взвод кивнул. Его младший лейтенант записал всё в блокнот, хотя записывать было нечего.
— Отделение Недоли — со мной. Под навес.
Ерёмин стоял рядом, держал в руке лом.
— Под навесом в стене была дверь, — сказал он. — Заложили. Кирпич в полкирпича, раствор известковый, сырой. Лет десять как. Ломом возьму.
— Сколько?
— Если не мешать — минут восемь. Если шуметь вокруг — пять.
— Шуметь будем. Остапчук — с Ерёминым, лопатой. Харитонов — ракета, когда возьмём. Белая. Дуров — со мной, считать.
В полночь ударили миномёты.
Мины легли перед западными воротами, в поле, разрывы пошли цепочкой. Из восточного хлева заорала «пила». Пулемёт в стодоле ответил. На северном торце третий взвод кричал «ура» и стрелял по черепице.
Мы прошли вдоль южной стены, пригнувшись. Под навесом пахло дёгтем и конским навозом. Ерёмин провёл ладонью по стене, нашёл шов, где старая кладка сходилась с новой, и вставил лом.
Первый кирпич вышел с хрустом. Ерёмин подхватил его рукой и передал назад. Остапчук подцепил второй лопатой. Они работали молча, кирпич за кирпичом, в ритм пулемётам. Когда «пила» замолкала, они замирали. Когда она начинала снова — работали.
Я стоял в метре сбоку. Бартош — с другой стороны. Недоля, Чумак, Грачёв, Круглов, Харитонов — за ними, вдоль стены. Дуров — у меня за спиной.
На пятой минуте в стене была дыра в полметра. Оставалось выбить нижний ряд.
«Пила» замолчала. Кабаков менял ленту. Немецкий пулемёт тоже затих.
Внутри стодолы стало слышно шаги. Кто-то шёл вдоль стены к нам. В щелях кладки запрыгал свет фонарика.
— Ломай, — сказал я.
Ерёмин ударил ломом снизу. Нижний ряд вывалился внутрь, кирпичи посыпались на пол. Свет фонарика метнулся в дыру и упёрся мне в лицо.
Я выстрелил из правого.
Курок упал. Щелчок. И ничего.
Я успел увидеть фонарь в дыре. Успел начать уводить стволы влево, ко второму курку. Успел подумать одно слово.
Потом обрез ударил в плечо. Выстрел вышел на четверть секунды позже, чем должен был. Фонарь отлетел назад и покатился по полу, светя в потолок.
— Пошли! — сказал я.
Бартош нырнул в дыру первым. Я за ним. В ушах звенело. Стодола была огромная и чёрная. Фонарь лежал на полу и освещал соломенную труху и сапог того, кто его нёс.
Восточные ворота были в тридцати шагах. Там вспыхивал немецкий пулемёт, снова бивший по хлеву. Пулемётчиков было трое, спиной к нам.
