На Берлин! (СИ), стр. 4
Танк рванул.
На первом же ухабе Кабаков съехал с брони вместе с пулемётом и сел в грязь, как в ванну. Танк ушёл дальше. Кабаков сидел, держа пулемёт над головой, чтоб не залить, и смотрел нам вслед.
— Баня! — донеслось сквозь гусеничный грохот. — Грязевая! Лечебная!
У флажков мы спрыгнули на ходу. Я спрыгнул правильно — ноги вместе, перекат — и сразу сделал неправильно: пошёл за танком вплотную, в двух шагах от кормы. За бронёй было уютно. Броня была стеной. Впервые за два месяца у меня была стена, и я держался за неё глазами.
Танк дёрнулся и пошёл кормой на меня: механик доворачивал на гребень. Я отскочил. Рядом вырос танкист-посредник в шлеме, красный от крика:
— Не липни к броне! Десять шагов! Он крутнётся — ты под ним! Он тебе не стена, он тебе гроб на гусеницах!
Он был прав, и спорить было не о чем.
Цепь тем временем развалилась. Ерёмин, не доходя до гребня, заметил на поле единственное строение — полуразобранный сарай — и повёл к нему свою половину отделения: залечь за стеной и окопаться. Окоп он начал образцовый, с бруствером и полкой под локти. Сапёрный капитан подошёл, посмотрел сверху и сказал:
— Отец, сарай в поле — ориентир. По нему первый снаряд кладут, для пристрелки. Ты себе могилу роешь с полкой.
Ерёмин выпрямился и посмотрел на сарай с обидой, как на кирпич, который оказался пустотелым.
Митька потерял направление. В поле не было ничего, кроме грязи, флажков и гребня, а гребень с середины поля выглядел одинаково в обе стороны. Митька бодро добежал до флажков соседней роты, доложил незнакомому лейтенанту, что взвод на рубеже, и получил обратный маршрут в двух коротких словах. Вернулся он красный.
— У меня внутри часы, — бурчал он. — А не компас.
Сапёры в траншее ржали. Им было с чего: сталинградцы, про которых писали в газетах, полчаса ползали по полю, как пожарная команда на катке.
Не ржали они над одним Дуровым. Никто не видел, как он шёл. Когда капитан, ругаясь, вылез из траншеи собирать нас на разбор, Дуров уже лежал в десяти шагах от бруствера, в какой-то промоине, которой с поля видно не было, и ел сухарь.
— Этот бы меня убил, — сказал капитан. — Остальные — нет.
Разбор вышел коротким и обидным. Потом ушли танки, ушли сапёры, а мы остались на гребне — грязные по пояс, с пулемётом, который Кабаков так и не залил. Внизу лежало поле, ровное до горизонта. Спрятаться в нём можно было только в нём самом. Этого мы не умели.
Карасёв пришёл вечером, сел на лавку и положил на стол бумагу.
— Пришла, — сказал он. — Курсы младших лейтенантов, фронтовые. Отбываешь через десять дней.
— Есть.
— Я ж говорил — догонит где-нибудь под Курском. — Он хмыкнул. — Промахнулся. На Осколе догнала.
Под Курском нас не будет. Это я знал так же точно, как ещё десяток вещей про это лето, и держал их там же, где остальные.
— Слыхал я про ваши ученья, — сказал Карасёв. — Капитан сапёрный до сих пор смеётся.
— Правильно смеётся, товарищ лейтенант.
Он посмотрел на меня, как будто ждал другого ответа, и не дождался.
— Отделение кому оставишь?
— Недоле.
— Молодой.
— Он помнит, каково не уметь. Для того, кто учит, это главное.
Карасёв подумал, кивнул и встал.
— Вернёшься — просись ко мне. Возьму.
— Есть.
Ночью я достал из сидора первую науку. За зиму она распухла не хуже «Учота». Лист «не умею» лежал в середине. Я разгладил его на колене и дописал внизу, под последней строкой, одно слово:
«Поле».
Подумал, не добавить ли ещё. Добавлять было нечего: всё остальное в это слово помещалось.
Подшил лист на место, завязал сидор и лёг. За окном до самого горизонта лежала степь — мокрая, тёмная и ровная. Ни одного угла в ней не было.
Глава 2
Шестнадцатого апреля дивизию оставили отдыхать на лугу над Осколом.
Луг ещё не просох. Трава только лезла, и сапоги уходили в землю по рант. За спиной у строя шла река — чёрная, быстрая, без единой льдины.
— Бартош, — шепнул Митька. — А лёд-то…
— На восьмой день ушёл, — сказал Бартош, не поворачивая головы.
Знамя привезли на «эмке». Знаменщик вынул его из чехла, полотнище развернулось на ветру, и оркестр грянул что-то медное, с тарелками. Вручал командир. Руки у него были в бинтах. По строю пошёл шёпот: раны. Я знал, что не раны, знал, откуда знаю, и оставил это при себе, как всё остальное.
Командир дивизии принял древко, опустился на колено и поцеловал край полотнища. Следом на колено встала дивизия.
Несколько тысяч человек не могут опуститься на колено одновременно. Сначала опускаются первые шеренги, потом вторые, и по строю проходит что-то вроде ветра по траве. Земля под коленом была мокрая и холодная. Мы повторяли слова клятвы за командиром дивизии — фразу за фразой, вразнобой, а под конец хором.
Присягал я не впервые. Первый раз — в той жизни, давно, на плацу, в сапогах не по размеру. Второй раз — в этой, в сорок первом, только без меня: присягало тело, а я пришёл в него потом. Сегодня мы присягали вдвоём. С задержкой, но все равно.
После команды «встать» колени у всей дивизии оказались чёрные.
— Гвардейская, значит, — сказал Кабаков, отряхивая штанину. — А баня — норма та же. Вошь званий не разбирает.
Утром за мной пришла полуторка.
Отделение стояло у хаты. Я снял с плеча ремень с обрезом и протянул Бартошу. Ящик с патронами и так был у него.
— Смотри за ним.
Бартош взял обрез привычно, под мышку, как берут у соседа ребёнка, которого уже держали.
— Он за мной сам посмотрит.
Грачёв сунул мне в руки общую тетрадь, чистую, в клеёнчатой обложке.
— На курсах пишут, — сказал он. — Много.
Митька подождал, пока я закину сидор в кузов, и спросил:
— Гармонь берёшь?
— Беру.
— Ту без нас не играй.
— Не буду.
Недоля стоял чуть в стороне, как стоят, когда ещё не решили, где теперь их место.
— Отделение твоё, — сказал я.
— Есть.
Полуторка тронулась. Кабаков помахал вслед кружкой. Дуров не помахал, а кивнул — это у него стоило дороже.
Курсы стояли в районном городке, в бывшем сельскохозяйственном техникуме — двухэтажном, кирпичном, с облупленными фанерными колоннами у входа. В классах на стенах висели таблицы почв и разрезы корнеплодов. Поверх почв кто-то уже приколотил схему взвода в обороне, и чернозём выглядывал из-под неё по краям.
Курсантов набралось больше сотни — сержанты и старшины со всего фронта. Почти все полевые. Разговоры в первый вечер шли про танки, про степь и про то, как в феврале дошли почти до Днепра, а в марте бежали назад быстрее, чем шли вперёд.
Соседом по нарам мне достался сержант Цыбуля — длинный, сутулый, с обветренным лицом человека, который всю жизнь смотрел на горизонт. До войны он учился в таком же техникуме под Полтавой, на агронома.
— Вот про это, — он ткнул пальцем в таблицу почв на стене, — я б тебе про каждую рассказал. А ты сам откуда?
— Из Сталинграда.
— Из города?
— Из города.
Он посмотрел на меня с интересом, как на редкий сорт.
— Городских, кто воевал, у нас тут, почитай, ты один. Ну и как там, в домах?
— Тесно.
На второй день нас собрали в актовом зале на лекцию «Штурмовые группы. По опыту Сталинграда».
Читал майор из отдела боевой подготовки фронта, аккуратный, с папкой. Пока он раскладывал бумаги, писарь переписывал на доску пункты из брошюры — мелом, крупно, красивым почерком человека, который до войны рисовал вывески.
Первый пункт я прочитал и на секунду перестал дышать.
«1. При действиях внутри зданий запрещается находиться в дверном проёме, а также ближе одного метра от него».
У нас этот пункт никогда не имел номера. Он стоял раньше всех пунктов, как «не стой под стрелой». Теперь ему дали номер один и приставили метр — не от створа, а от проёма. Метр от этого стал совсем другим метром.
Писарь выводил дальше:
