На Берлин! (СИ), стр. 38
С того берега, из-за дамбы, ударил пулемёт. Пули прошли над кучей, срезали ветки ивы. Куча присела и стала ещё плотнее.
Я открыл рот, чтобы крикнуть. Меня опередили.
— Не стойте в дверях! — Голос был женский, звонкий, с профессиональной хрипотцой. — Проходим, граждане! В середину проходим, не задерживаемся! На площадке не стоим!
Из кучи вынырнула невысокая девушка с санитарной сумкой через плечо. Она расталкивала новичков локтями и ладонью, как пассажиров в утренний час.
— Ты — туда! Ты — за ним! Мостик для прохода, а не для стояния!
Куча распалась. Новички побежали — кто через мостик, кто вброд рядом. Через минуту у мостика не было никого. Пулемёт на дамбе бил в пустое место, пока его не накрыли миномётами.
Девушка выбралась на наш берег последней, подошла ко мне и козырнула.
— Санинструктор Вострикова, Зинаида. Направлена к вам. Товарищ лейтенант, у вас тут раненые есть?
— Двое.
— Где?
Я показал. Она пошла туда, не дожидаясь дальнейших распоряжений.
— Откуда она такая? — спросил Митька.
— Из Саратова, — сказал Синицын, который уже успел заглянуть в её бумаги. — Кондуктор трамвая.
«В дверях не стоять» был мой пункт, без номера. Я вбивал его в людей полтора года. Она прокричала его один раз, и её послушались быстрее.
Вечером у костра я спросил, почему она не осталась на трамвае.
— Водителем хотела, — сказала Вострикова. — Не взяли. Говорят — баба, кондуктором стой. А я на трамвае с восьми лет. Отец водил, я рядом на подножке. — Она завязала бинт на чужом предплечье и откусила кончик. — После войны возьмут. Им деваться будет некуда.
На другой день за Бугом наша авиация разбила на дороге немецкий обоз. Мы шли мимо. Повозки лежали в кювете, лошади — тут же. Из одного фургона высыпались ящики с консервами — португальские сардины, плавленый сыр в банках, мясо в собственном соку. В другом были офицерские чемоданы. В третьем — седло.
Жумабаев остановился у седла, как вкопанный.
Он поднял его, понюхал кожу, провёл ногтем по шву.
— Хорошая кожа, — сказал он. — Офицерская. Лошадь хорошая была.
— Тебе зачем седло, ты в пехоте, — сказал Чумак.
Жумабаев не ответил. Он закинул седло на повозку Синицына и сел рядом.
К вечеру из седла получилась кобура. Длинная, по бедру, с клапаном на пряжке и ремешком внизу, чтобы обвязать ногу. Жумабаев отдал её мне молча.
Я надел. Вложил обрез. Попробовал вынуть — обрез вышел одним движением, как будто его из кобуры выталкивали.
Ротный с обрезом на бедре вместо ТТ — силуэт был новый. Харитонов посмотрел на меня, на кобуру, снова на меня.
— Как в кино, — сказал он.
— Не начинай.
— Я же ещё ничего…
— Вот и не начинай.
Жумабаев подтянул ремешок у колена и отошёл. На седле осталась половина кожи. Он сложил её в вещмешок, к прицелу от сорокапятки.
Польша начиналась с крестов у дорог. Деревянные, под маленькими двускатными крышами, с венками из полевых цветов. Потом пошли хутора, белёные хаты под соломой, аисты на колесе над крышей. Мужики снимали шапки и говорили: «Пане поручнику».
— Это я, что ли? — спросил я Грачёва.
— Вы, товарищ лейтенант. Поручник — лейтенант.
— А ты по-польски знаешь?
— Только это слово. А так — по-немецки.
Немецкий не помогал. В первой же деревне Грачёв спросил у старухи про колодец. Старуха поджала губы и сделала вид, что глухая.
— Здесь по-немецки отвечать не будут, — сказал Грачёв. — Насмотрелись.
Мамедов отодвинул его плечом.
— Дзень добры, — сказал он старухе.
Старуха подняла глаза.
Мамедов добавил ещё одно слово. Короткое, с шипением.
Старуха перекрестилась, засмеялась и пошла в хату. Вернулась с кувшином молока и миской творога.
— Что ты ей сказал? — спросил Грачёв.
— Не знаю, — сказал Мамедов. — В Баку в гостинице был кондитер, пан Збышек. Он так говорил, когда у него тесто падало.
— Тогда это ругательство, — с пониманием сказал Митька. Отец у Митьки был пекарь.
Колодец показали всей деревней. Молоко пили всей ротой. Мамедов весь день ходил гордый и больше это слово не повторял, чтобы не износилось.
Поздно двадцать второго передовые танки ворвались на южную окраину Люблина. Наш батальон вошёл за ними утром двадцать третьего.
Они шли по главной улице колонной, и немцы отходили перед ними к центру. Но в боковых кварталах немцы остались, и туда танки не совались. Наш батальон чистил восточную окраину.
Улица, которая досталась роте, была узкая, мощёная. По обе стороны стояли трёхэтажные каменные дома с подворотнями. Посередине стоял подбитый немецкий бронетранспортёр. В конце, на перекрёстке, — угловой дом с аптекой внизу. Над аптекой висела вывеска «APTEKA»: одна буква держалась на единственном креплении. Из углового окна второго этажа бил пулемёт. Он держал всю улицу, от бронетранспортёра до перекрёстка.
Я собрал взводных за бронетранспортёром.
— Яценко, твои — по левой стороне, дворами. На улицу не высовываться. Второй взвод — правая сторона, подъезды напротив. Займёте — держите окна. Третий — здесь, за бронетранспортёром, в резерве. Кабаков с «пилой» — за бронёй, у заднего борта. Как начну — бьёшь по угловому окну и не даёшь им смотреть на улицу. Отделение Недоли — со мной, дворами к угловому дому с тыла. Митька — со мной.
Лейтенант второго взвода кивнул и убежал. Это был тот же лейтенант, что на Днепре, только орденов у него теперь было два. Яценко ушёл к своим, не сказав ни слова.
Кабаков с Савиным-вторым залегли за кормой бронетранспортёра. Савин-второй разложил ленту.
Бартош открыл ящик на повозке, отсчитал пять патронов и отдал мне. В кармане стало шесть.
— Начинай, — сказал я Кабакову.
«Пила» заорала. Звук у неё рвал воздух, как полотно. Угловое окно брызнуло стеклом и штукатуркой. Немецкий пулемёт ответил по бронетранспортёру. Пули застучали по броне, рикошеты пошли визжать по мостовой. За бронёй держало, пока немцы били только с перекрёстка.
Мы пошли.
Подворотня соседнего дома выходила во двор-колодец. Двор отделяла от двора углового дома кирпичная стена в два метра. По верху стены было зацементировано битое стекло.
Бартош сложил вчетверо плащ-палатку, бросил на стекло и подставил спину. Первым перелез Дуров, за ним Чумак. Дуров спрыгнул, присел и махнул рукой.
Я пошёл третьим. Правое бедро на стене напомнило о себе, но держало.
Двор углового дома был тесный. У колонки стоял немецкий мотоцикл с коляской. Двое немцев грузили в коляску швейную машинку «Зингер»; автомат лежал на руле.
Дуров выстрелил. Первый выронил машинку и рухнул рядом. Второй потянулся к автомату. Чумак дал короткую очередь, и немец навалился на коляску.
На улице всё так же перекликались два пулемёта: немецкий из окна и наша «пила» из-за бронетранспортёра. Наверху наших выстрелов не услышали.
Чёрный ход вёл на лестницу. Лестница была деревянная, крашеная, со стёртыми ступенями. Из аптеки на лестницу выходила дверь.
— Остапчук, Чумак — у аптеки, — сказал я. — Недоля, Круглов, Грачёв, Харитонов — третий этаж, по моей команде. Бартош, Ерёмин, Дуров — со мной.
Мы поднялись на площадку второго этажа. Пулемёт стрелял за стеной, так близко, что с потолка сыпалась побелка.
Ерёмин положил ладонь на стену у двери. Подержал.
— Пулемёт у окна. Двое. Дальше кто-то ходит.
Дверь в квартиру была дубовая, двустворчатая, с медной ручкой. Петли — внутри. Открывалась она внутрь.
Я встал в метре от косяка, со стороны ручки. Бартош встал со стороны петель. Дуров — ниже, на ступенях, лицом к третьему этажу.
Пулемёт за стеной замолчал. Меняли ленту. За бронетранспортёром «пила» тоже замолчала — Кабаков ждал.
Я кивнул.
Бартош ударил сапогом в замок. Створки распахнулись.
Комната была большая, с роялем, с портретом какого-то усатого пана на стене. На подоконнике стоял MG-34. Первый номер, опустившись на колени, заправлял ленту; второй подавал. Пулемётчик увидел меня и рванул оружие на себя, разворачивая ствол. Тяжёлый MG полз медленно.
