На Берлин! (СИ), стр. 37
Коменданты станций проверяли документы. На каждой станции. Один, в Сарнах, — пожилой майор с орденом Красного Знамени ещё за Гражданскую — долго смотрел на моё предписание при свете фонаря.
— Чернила у вас, лейтенант, разные, — сказал он.
— Война, товарищ майор. Чернила тоже воюют.
Майор поднял на меня глаза. Посмотрел на погоны — криво пришитые звёздочки. На нашивку за ранение. Опять на предписание.
— В свою часть? — спросил он.
— В свою.
— Из резерва, значит, бежишь.
Отвечать было нечего. Он отдал предписание.
— В мою часть в двадцатом году тоже двое из госпиталя бежали, — сказал майор. — Одного трибунал хотел. Не успел: его на третий день убили. Под Варшавой. А второй дослужился до комдива. Езжай. Эшелон в сторону Ковеля — на пятом пути, через час. Скажешь, что я велел посадить.
Сомова не было нигде. Ни на одной станции. Я, честно говоря, смотрел.
Эшелон шёл к Ковелю ночью.
Я сидел в открытых дверях теплушки, свесив ноги. Бедро не болело. Бок тянул. Немного.
Пахло углём, паровозом, мазутом.
Потом в эти запахи вошёл ещё один. Смола. Хвоя. Сырой мох. Запах шёл с обеих сторон пути, из темноты.
По обе стороны насыпи стоял лес. Чёрная стена до неба. Сосны.
Не степь.
Глава 18
Шофёр «студебеккера» высадил меня у развилки, где из сосняка выходила разбитая колея.
— Дальше сам, лейтенант. Мне к артиллеристам.
От Ковеля я ехал у него в кузове, на снарядных ящиках, и сорок километров слушал, как они переговариваются на ухабах. Сосняк за развилкой был набит армией, как вагон метро в час пик. Под каждой сосной стояла машина, повозка или пушка, укрытая лапником. Между стволами висели плащ-палатки, сохли портянки, кто-то брился в осколок зеркала, прибитый к дереву. Пахло смолой, бензином и кашей.
Полк я нашёл по номеру на борту полуторки. Батальон — у регулировщицы, которая показала флажком и не стала спрашивать документы. Роту — по запаху.
Мамедов стоял у кухни под отдельной сосной и мешал в котле черпаком на длинной ручке. Перед кухней тянулась очередь с котелками. В очереди стоял Митька с термосом. Термос был всё тот же, с двумя чурочками в боку.
Митька увидел меня первым. Он не уронил термос. Он поставил его на землю, аккуратно, как ставят что-то живое, выпрямился и только потом побежал.
— Товарищ лейтенант!
Он врезался в меня всем весом. Правое бедро ответило так, что я на секунду перестал слышать. Митька отпрянул.
— Нога?
— Бок. И нога. Ничего.
— Обе на месте, — сказал Митька. — Я помню. Дуров говорил — мясо.
Из-под сосен уже выходили. Кабаков, в одной нижней рубахе, с полотенцем на шее. Грачёв, на ходу протирая очки. Ерёмин, Дуров, Синицын с тетрадью под мышкой. Круглов, Харитонов, Чумак в тельняшке без гимнастёрки. Остапчук, загоревший так, что угольная кайма на веках стала почти незаметна. Жумабаев. Фомичёв вытирал руки ветошью и не торопился, как человек, который знает, что его дело — в конце очереди. Недоля шёл сзади всех и застёгивал ворот.
Бартош вышел последним. В руках у него был свёрток в плащ-палатке.
Он остановился в двух шагах и развернул плащ-палатку. Обрез лежал на ней, как на прилавке. Ложа в заломных узлах, стволы в масле, на курках ни пылинки.
— Без выстрела, — сказал Бартош. — Смазан.
Харитонов беззвучно шевелил губами вместе с ним. Чумак тоже. Грачёв смотрел в сторону и улыбался.
Я взял обрез. Переломил. Два латунных донышка смотрели на меня из стволов. Бартош вложил мне в ладонь ещё один патрон из кармана, а потом достал из-за пазухи тряпичный узелок.
— Это Фомичёвские. Шесть. С буквой.
На латуни каждой гильзы была процарапана буква «Д». Аккуратно, гвоздём, одинаковым почерком.
— С этими — только на воздухе, — сказал Фомичёв из-за спин. — В подвале задохнётесь.
Он подошёл, взял у меня обрез, взвёл правый курок и поднёс к уху. Отпустил на пальце. Взвёл ещё раз.
— Садится, товарищ лейтенант.
— Прослужит.
Фомичёв вздохнул.
— Прослужит, — повторил он и вернул обрез.
Синицын открыл «Учотъ» на колене.
«Обрез — 1. Возвращён лейтенанту. С патронами: 2 в стволах, 1 при нём. Дымных — 6, отдельной графой. Основание — лейтенант».
— Баня натоплена, — сказал Кабаков.
— С утра?
— Третий день топлю. Митька к дороге бегал.
Баня была в старом немецком блиндаже на краю сосняка. Печку Ерёмин сложил из бочки и булыжников, под потолком на жердях висели веники — сосновые, другого не нашли. Кабаков плеснул на камни из кружки с синим ободком, пар ударил в потолок. Я лёг на полок и впервые с апреля почувствовал, что шрам на боку — это просто шрам.
— Сколько ты его ждал? — спросил я, когда отдышался.
— Кого?
— Пар.
— С марта, — сказал Кабаков. — В госпитале разве пар? В госпитале — процедура.
Капитан Карасёв сидел в землянке за столом из двери, положенной на два чурбака. На погонах у него теперь было по четыре звёздочки. Он прочитал моё предписание, потом поднёс его к входу, где сквозь сосны било солнце, и посмотрел на просвет.
— Тройку ты обвёл хорошо, — сказал он. — А семёрку — с нажимом.
Я промолчал.
Карасёв снял трубку полевого телефона и покрутил ручку.
— Кадры? Карасёв. Ко мне вернулся мой взводный из госпиталя. Обухов. Да, сам. В предписании ошибка в номере дивизии, у них в резерве писаря контуженые. Оформите к нам… Да. Спасибо.
Он положил трубку и сложил предписание вчетверо.
— Я не видел.
— Так точно.
— Характеристику ты читал?
— Читал.
Карасёв развернул второй лист.
— «К отрыву от подразделения не склонен». Кто писал?
— Майор в резерве.
— Хорошо писал. Меня забирают на батальон. Рота — тебе. Приказ будет к вечеру.
— Взвод бы мне, — сказал я.
— Взвод твой всё это время держал Яценко. И пусть держит, пока не пришлют офицера. А роту некому. — Он помолчал. — Вот и не отрывайся.
Я вышел из землянки и постоял под соснами. В феврале сорок третьего, когда рота уходила к Карасёву, я был младшим сержантом и об этом не думал. Теперь она уходила от него ко мне.
Старшину роты Карасёв забрал с собой в батальон.
Вечером того же дня приказ зачитали перед строем, и Синицын получил старшинские погоны, повозку, серую кобылу по имени Ласточка и каптёрку — ящик с висячим замком. Ящик с патронами для обреза переехал со спины Круглова на повозку. Круглов весь вечер поводил плечами, как человек, у которого отняли привычную тяжесть.
Утром Синицын пошёл к полковому интенданту. Вернулся он к обеду. За ним ехала Ласточка с полной повозкой: портянки, мыло, две пары сапог, бязь, банка ружейного масла для Фомичёва и мешок махорки.
— Как? — спросил Грачёв.
— Он мне говорит: по норме, — сказал Синицын. — Я ему говорю: по норме — это сколько положено. А по-честному — это сколько есть. Он говорит: откуда ты знаешь, сколько есть. Я ему показал.
— Что показал?
— Его же ведомость. С его же ошибкой. На двадцать пар портянок.
Он сел на повозку, открыл «Учотъ» и начал разносить. Таким довольным я не видел его со Сталинграда.
Восемнадцатого июля в пять тридцать началась артподготовка. Сосняк качало. С веток сыпалась хвоя и ложилась на каски, как снег.
В шесть пошли разведывательные отряды. Мы — следом. Немецкую оборону западнее Ковеля проломили к полудню. На второй траншее роту накрыло миномётами. Санинструктора убило у входа в блиндаж. Его сумку подобрал Круглов и нёс до вечера, пока не пришла повозка из санроты.
Двадцатого вышли к Западному Бугу.
Река была неширокая, с ивняком по берегам и мелями цвета ржавчины. Бартош посмотрел на воду минуту и сказал:
— Здесь по колено. Там — с головой. Идём здесь.
Пошли там, где он сказал. Воды было по колено.
На том берегу немцы держались час. Их сбили танками. Сапёры навели через протоку пешеходный мостик в две доски, и к нему от брода потекло батальонное пополнение. Человек сорок, все в новых гимнастёрках, с новыми скатками. У мостика они сбились в кучу. Мостик был узкий, по нему шли по одному, а остальные стояли и ждали.
