На Берлин! (СИ), стр. 31
— Был бы жив — рванул бы, — сказал молодой и кивнул на немца у машинки.
— Был бы, — согласился старший.
Кабаков с Недолей и остальными спустились следом. Кабаков встал в проёме, посмотрел на камеру: беленые своды, решётка, насосы.
— Город, — сказал он. — Это уже точно город.
Бартош вывел плот к краю решётки. Круглов перелез на решётку, волоча за собой ящик с патронами. Он держал его над водой всю дорогу, на вытянутых руках. Ящик был сухой. Круглов был мокрый до шеи.
Синицын выбрался следом. Достал из-за пазухи кусок мела, обёрнутый в тряпку. Сухой. Подошёл к стойке крепи у края водосборника. Вода стояла на ладонь ниже решётки.
Синицын провёл черту по уровню воды. Рядом поставил цифру: «1».
Потом достал «Учотъ», обтёр рукавом обложку и записал: «Вода. Прибыло. Основание — насосы».
Фомичёв стоял у первого насоса.
Он обошёл его два раза. Потрогал мотор — холодный. Потрогал задвижку на напорной трубе. Маховика на ней не было. На его месте, в штоке, торчал стальной клин, забитый по самую шляпку.
— Сбил, — сказал Фомичёв. — Маховик сбил, клин забил. Грамотно.
— Выбьешь?
— Выбью. Маховик где?
Пленный у мотора, которого держал Ерёмин, посмотрел на водосборник.
— В воду кинул, — сказал Грачёв, переведя. — Все три. И ушёл не один. С ним двое. Тоже под воду.
Бартош, не говоря ни слова, взял у Круглова крюк — шомпол с загибом, на бечёвке, — лёг на решётку у края водосборника и опустил крюк в воду. Повёл. Поднял пустой. Опустил снова, левее.
Остапчук держал ему лампу.
На третий раз Бартош вытащил маховик. Чугунный, со спицами, с него текло. Он положил маховик на решётку и опустил крюк снова.
Фомичёв тем временем выбил клин. Бил ломом, как зубилом. Лом нашли у стрелки, погнутый. Клин вышел на двенадцатом ударе. Фомичёв насадил маховик на шток и повернул. Задвижка пошла, туго, но пошла.
— Один был у щита, — сказал Грачёв, послушав пленного. — Рубильники выключил. Больше ничего не трогал.
Фомичёв подошёл к щиту. Поднял первый рубильник.
Ничего не произошло.
Фомичёв посмотрел на рубильник, как на совравшего родственника. Открыл кожух щита. Сунул туда нос, потом лампу, потом отвёртку.
— Пускатель, — сказал он. — Контакт залип. Сырость. Пружина слабая.
— Сделаешь?
— Всё на свете — пружина, — сказал Фомичёв, не вынимая головы из щита. — Всё на свете. Надо только понять, какая.
Он там возился минуты три. Потом сказал:
— Держись.
И дёрнул рубильник.
Мотор чихнул. Замолчал. Чихнул ещё раз.
И загудел.
Гул пошёл по камере, по решётке, по стенам. Тот самый, ровный, низкий. Он пошёл вверх по трубе, по стволу, на все горизонты. Я чувствовал его подошвами.
Бартош выловил второй маховик. Фомичёв пустил второй насос. Потом третий.
Кабаков закрыл глаза и слушал, как слушают музыку.
Минут через десять по ступенькам уклона спустились Приходько и Митька. Приходько вошёл в камеру, снял шапку и положил ладонь на кожух мотора. Постоял так.
— Гудит, — сказал он.
Больше он ничего не сказал, и это было первый раз за двое суток.
— Пять ноль две, — сказал Митька.
— Шестьдесят два, — сказал от проёма Харитонов.
— Шестьдесят один, — сказал Синицын, не оборачиваясь.
— Шесть, — сказал Митька через час.
Синицын снова подошёл к стойке у водосборника. Посмотрел на свою черту. Вода стояла ниже неё. На два пальца.
Синицын провёл новую черту. Под старой. Рядом поставил: «2».
Постоял. Посмотрел на обе черты.
Потом взял «Учотъ» и записал под предыдущей строкой: «Убыло».
Подумал и дописал: «Основание — Фомичёв».
Глава 15
— Старая штольня, — переводил Грачёв. — В балку за посёлком. Туда он шёл. Через старые выработки, вниз, по гезенку, и по трёхсот десятому — к штольне.
Пленный сидел у мотора первого насоса. Мотор гудел. Пленный говорил, глядя на воду под решёткой, и время от времени вытирал нос рукавом.
— Ещё, — сказал Грачёв. — В старых выработках, на двести сороковом, — склад взрывчатки. Рудничный. С довоенных времён. Старик туда ходил на второй день. Сказал: «Резерв».
— Сколько там?
Грачёв спросил. Пленный пожал плечами.
— Не знает. Старик ходил один.
Я позвонил наверх с двести сорокового. Телефон был такой же, как у ствола: чёрный ящик в железном кожухе. Карасёв выслушал молча.
— Пока он внизу со взрывчаткой — шахта не наша, — сказал он. — Насосы ему второй раз остановить — пять минут. Найди.
— Понял.
— Обухов.
— Слушаю.
— Своих не теряй. Шахта шахтой, а…
Он положил трубку.
Старые выработки начинались за квершлагом двести сорокового. Бельгийских сводов там уже не было. Была деревянная крепь, серая, старая, местами с белой плесенью, как у квашни. Штрек был ниже и уже. Рельс давно сняли. Шпалы остались.
— Остапчук первым, — сказал я. — За ним я, Митька, Кабаков, Харитонов. Круглов с ящиком. Остальные — в сорока шагах сзади. Недоля командует. Грачёв с ним, с планом. Дуров — замыкает. Свет — одна лампа, у Остапчука, под ладонью.
— Почему шестеро впереди? — спросил Недоля.
— Потому что штрек на одного. Если он тут — первыми должны быть те, кто слышит. Остапчук слышит породу. Я — людей. Харитонов считает. Кабаков — воздух. Круглов — крепь.
— А Митька?
— Митька — наши часы.
Недоля подумал и кивнул.
Мы пошли.
Остапчук шёл, пригнувшись. Ладонь на лампе, лампа у самого пола. Шпалы гнилые, проседали под сапогом. Через каждые двадцать шагов он останавливался и клал ладонь на стойку крепи. Не слушал, а держал — будто слушая пульс.
— Стоит, — говорил он и шёл дальше.
Метров через сто справа открылся проём. Низкий, в половину человеческого роста. Квершлаг, из него тянуло сыростью и холодом. Остапчук повёл в него лампой. Там было пусто, на десять шагов видно. Дальше темно.
— По плану — на гезенк, — шёпотом сказал Харитонов. Он шёл за Кабаковым и держал в голове то, что Грачёв показывал на привале. — Вниз, на трёхсот десятый.
— Стоп, — скомандовал я.
Остапчук замер.
Я слушал. Капало. Где-то впереди, далеко, шла вода. Сзади шуршали шаги группы Недоли. Больше ничего.
В проёме не было ничего. Настолько «ничего», что стало не по себе — как в квершлаге первого горизонта, перед развилкой, когда Дуров сказал «пусто».
— Не стоим тут, — сказал я. — Дальше. Быстро.
Мы прошли проём. Пятнадцать шагов. Двадцать.
Взрыв пришёл не звуком, а ударом в спину.
Воздух толкнул нас вперёд. Лампа у Остапчука погасла. Меня бросило на Митьку, Митьку — на стену. Потом пришёл звук. Не громкий — глухой, тяжёлый, со всех сторон сразу. Потом посыпалось. Позади, там, где был проём. Долго, густо, как зерно из ковша.
Потом пыль. Она пришла сразу, плотная, в рот, в глаза, в нос. Её можно было жевать.
Потом стало тихо.
— Голос, — скомандовал я в темноту. — Каждый.
— Здесь, — сказал Митька. Рядом.
— Здесь, — сказал Кабаков.
— Здесь, — сказал Остапчук.
— Здесь, — сказал Харитонов.
Круглов не ответил.
Остапчук включил лампу. Свет упёрся в пыль, как в стену. Я пошёл назад, на ощупь, вдоль крепи. Пять шагов. Десять.
Круглов стоял, упёршись спиной в верхняк. Руки — вверх, ладонями в бревно. Ноги расставлены. Ящик с патронами лежал у его сапог. Над ним верхняк был переломлен посередине, и обе половины опирались на него. На Круглова. Сверху с бревна сыпалась порода, тонкими струйками, ему за воротник.
Стойка слева от него лежала на полу, разбитая. Стойка справа стояла криво.
Он не говорил ничего. Дышал.
Остапчук был рядом раньше меня. Он посмотрел на верхняк, на Круглова, на разбитую стойку. Ничего не спросил. Схватил половину стойки — обломок в рост человека, расщеплённый, — примерил. Не годилась. Схватил другой. Подошёл к Круглову сбоку.
