На Берлин! (СИ), стр. 30
— Четыре ноль пять.
— В четыре сорок пять мы трогаемся.
Бартош ушёл. Его группа ушла за ним. Некоторое время был слышен плеск в канавке, потом не было слышно ничего.
Я сел на борт вагонетки. Фомичёв рядом осматривал её, как лошадь на ярмарке. Постучал по колесу. Колёса были со спицами, чугунные.
Потом он взял у лебёдки лом, взвесил в руке и положил на дно вагонетки.
— Это зачем?
— Тормоз, — сказал Фомичёв. — На всякий случай.
Мужики ушли, мы ждали.
— Четыре сорок пять, — сказал Митька.
Мы забрались в вагонетку. Четверо, на корточках, плечом к плечу, как в окопе. Спереди — Остапчук, за ним я, за мной Чумак, сзади Фомичёв с ломом. Борт был холодный и мокрый. Пахло ржавчиной.
Остапчук привстал и снял с борта фонарь.
— С огнём — мишень, — сказал он.
Он включил фонарь, размахнулся и бросил его вниз по уклону. Фонарь покатился по шпалам, светя во все стороны, всё дальше и дальше, всё меньше.
— Давай, Панас Лукич, — сказал я.
Приходько отпустил тормоз. Барабан скрипнул. Вагонетка качнулась и пошла вниз.
Сначала медленно, шагом. Канат гудел на роликах между рельсами. Колёса стучали на стыках. Сзади, у лебёдки, светила лампа Митьки, всё меньше.
Внизу, далеко, лежал на шпалах фонарь Остапчука. Светил вверх.
По нему ударил пулемёт.
Слева, из стены, на середине уклона. Длинная очередь, трассой. Фонарь подпрыгнул и погас.
— Там, — выдохнул Остапчук.
Теперь я знал, где квершлаг. Шагов двести вниз, по левой стене. Вспышки пулемёта отражались от мокрых рельсов.
Вагонетка шла вниз. Сто шагов. Пулемёт молчал. Он потерял цель. Мы шли без света, в темноте, только канат гудел.
Но канат-то гудел.
Пулемёт ударил снова. Уже на звук, на нас. Пули пошли по переднему борту вагонетки — дробью, как град по крыше. Сталь держала. Одна пуля ушла вверх с визгом. Остапчук лёг на дно.
Очередь кончилась. Секунда тишины.
Вторая очередь пошла низко. Не по борту — под него. По рельсам, по шпалам, в пол. Искры летели от роликов.
— По канату бьёт! — крикнул Чумак.
Вагонетку дёрнуло. Сзади лопнуло, потом по борту хлестнуло — раз, другой, — это хлестал конец каната.
Вагонетка начала ускоряться, и думать стало некогда.
Колёса перестали стучать на стыках — они начали выть. Из-под колёс летели искры, в темноте — длинные, оранжевые. Стены уклона неслись мимо. Ветер бил в лицо.
Пулемёт бил по нам. Пули звенели по борту. Сталь гудела.
Впереди, слева, в стене, мигали вспышки. Устье квершлага. Оно неслось к нам.
Я закрыл левый глаз.
Устье стало шириной в дверь. Шириной в ворота. В нём — вспышки и две фигуры за пулемётом, в трёх шагах от рельса.
Я поднялся над бортом.
Правый ствол.
Вспышка заполнила устье целиком. Звук ушёл.
Устье проскочило назад за полсекунды. Я упал обратно на дно.
Тяжёлая ладонь легла мне на плечо. Раз.
Вагонетка неслась дальше. Я ничего не слышал, только чувствовал: всё дно дрожало, будто мы ехали по стиральной доске.
Два.
Я открыл левый глаз. Впереди, внизу, появился свет. Маленький, жёлтый. Он рос. Нижняя площадка. Там горела лампа.
Три.
Остапчук схватил меня за плечо и кричал мне что-то в лицо. Я видел только его рот. Потом он показал рукой: вниз, налево, и изобразил, как вагонетка опрокидывается.
Стрелка. На повороте сойдём.
Четыре.
Фомичёв встал на колени сзади. Лом — в обеих руках. Он перегнулся через борт и воткнул лом между спиц заднего колеса.
Пять.
Лом вырвало у него из рук. Колесо встало. Из-под колеса ударил фонтан искр, выше головы. Вагонетку повело боком. Задок пошёл вправо, передок — влево.
Шесть.
Вагонетка слетела с рельсов. Её развернуло поперёк площадки. Она проехала по бетону на боку, высекая искры, и встала.
Семь.
Меня бросило на Остапчука, Остапчука — на борт. Чумак упал сверху. Я лежал, вывернув шею, и видел над бортом свод. Свод был освещён.
Восемь.
Я выглянул из-за борта. Площадка была в свету. Слева, в двадцати метрах — проём насосной камеры. Белый, яркий. Из него падал электрический свет. В пяти шагах от вагонетки, у стены площадки, стоял ящик. На ящике — серая машинка с ручкой. У машинки — немец.
Он держался за ручку двумя руками. Смотрел на нас.
Девять.
Левый ствол.
Немца бросило на стену. Машинка упала вместе с ним.
Звук возвращался долго. Сначала — звон. Потом внутри звона — выстрелы. Их было много.
Я переломил обрез, выбросил обе гильзы. Вложил два патрона из кармана. Захлопнул.
Из проёма камеры стреляли. Вагонетка лежала на боку, дном к камере, и пули били в дно. Дно было толще бортов. Держало.
Чумак лёг у края вагонетки и дал из автомата по проёму. Короткими. Фомичёв рядом стрелял из винтовки. Остапчук лежал за вагонеткой с разбитым лбом и держал лопату. Винтовку он потерял в полёте.
Проём камеры был ярко освещён. Внутри были видны люди. Немцы сидели за фундаментами насосов. Мы лежали в полутьме площадки.
Сверху, по уклону, прилетела очередь «пилы». Короткая. Потом ещё одна. Потом голос Недоли, далеко:
— Чисто!
Промежуточный квершлаг.
В камере кто-то крикнул по-немецки. Одно слово. Потом погасла одна лампа под сводом — её разбили выстрелом. Потом вторая. Немцы гасили свет.
И тогда за камерой, с дальней стороны, где не было ничего, кроме воды, раздался плеск.
Сначала тихий. Потом громкий, будто в воду упало бревно. Потом выстрел. Потом — голос Бартоша, спокойный, как на реке:
— Правым табань.
Вода. Квершлаг. Плот.
Немцы в камере оказались между нами и водой. Стрельба из проёма оборвалась. Внутри закричали.
— Держи проём, — сказал я Чумаку. — Фомичёв — со мной.
Я пошёл вдоль стены площадки к камере. Двадцать метров. Фомичёв шёл за мной, положив мне руку на плечо: знал, что так надо.
Проём был высокий, арочный. Света в камере стало меньше: горели ещё три лампы из восьми. Я встал у стены, в метре от среза. Закрыл левый глаз.
Из проёма вышел немец. Спиной вперёд, пятясь от воды, лицом внутрь камеры. В руках — автомат. Вышел в створ.
Правый ствол.
Вспышка. Звук ушёл.
Рука Фомичёва сжала плечо. Раз.
Немец лёг в проёме.
Я открыл левый глаз и заглянул в камеру.
Три насоса стояли на фундаментах. Моторы молчали. Под решёткой пола поблёскивала чёрная вода. Двое немцев лежали на решётке. Один сидел у мотора и держал руки над головой. С дальней стороны, из квершлага, в камеру вплывал плот. На плоту стояли Бартош с шестом и Дуров с винтовкой. За ними в воде стояли по грудь Ерёмин и ещё двое, держались за брёвна.
А в самом дальнем углу, за третьим насосом, над водосборником, стоял человек.
Лампа у него в руке была прикрыта полой. Седые усы. Каска. В углу, под ним, в стене водосборника, чернела низкая арка. Выработка, залитая до самого свода. Туда не проплывёшь. Туда не пройдёшь.
Он посмотрел на меня. Я был в двадцати шагах. Для обреза — другой берег. Он это знал так же, как знал я.
Он спустил ноги с решётки в воду. Встал в ней по грудь. Вдохнул. И ушёл под воду, под арку, вместе с лампой.
Под водой лампа светила. Сквозь чёрную воду шло зелёное пятно. Оно двигалось под аркой вглубь. Ровно, без суеты. Потом стало меньше. Потом не стало.
Дуров на плоту поднял винтовку. Опустил. Стрелять было не в кого.
Звук вернулся на двенадцатом. Вместе с ним вернулся кашель немца у мотора.
Я переломил обрез, выбросил гильзу, вложил патрон из кармана.
Сапёры сбежали по ступенькам уклона через минуту. Старший сразу пошёл вдоль провода. Провод шёл от машинки у площадки по стене в камеру и там разбегался: под каждый насос — по нитке, и две — в трубный ходок.
Сапёр резал нитки кусачками. Одну за другой. Молодой вынимал из-под фундаментов ящики. Складывал их на площадке, у стены, осторожно, как яйца.
— Пять, — сказал старший, когда кончил. — Пять по десять кило. Пятьдесят. Камеру бы сложило. И ходок. И нас с вами.
