На Берлин! (СИ), стр. 17

Считал он и другое. Счёт он не записывал нигде: бумага попадает к русским вместе с тем, у кого она в кармане. Сегодняшний был двести двенадцатым. Офицеров среди них — шестьдесят один. Маленький офицером не был. Маленький был хуже: он учил других. Это было видно по тому, как большой шёл за ним вдоль стенки — шаг в шаг, как подмастерье за мастером по коньку крыши.

Двести двенадцать за два года. Русские не кончились. Кончилось у него другое: Терек, Маныч, Ростов, Харьков, опять Харьков. Каждый его выстрел где-то в тылу на картах превращался в стрелку, а стрелки поворачивали назад.

Он ненавидел их без крика, как мастер ненавидит заказчика, испортившего хорошую работу. Фюрера, который двигал дивизии, которых уже не было. Генштаб, который это рисовал. Бёме, который делал то же самое в масштабе одной балки. Остальное — сожжённые деревни, ямы за городами, всё, о чём писали русские в листовках, — Штрелова не касалось. Его касалось одно: его работу, лучшую работу в этой армии, два года спускали в сортир.

К вечеру русские вынесли маленького из блиндажа. Штрелов видел только сапог, на секунду, у самой стенки. Выносили со стороны петель, где его не было видно. Больше к двери никто не подходил.

Уходил он в темноте, другой дорогой.

По обратному скату бугра шла промоина от весенних ливней, засыпанная меловым щебнем. На щебне следа не остаётся. Штрелов сполз по ней на животе до самого низа и только там встал.

Гильзу он не подобрал. Гильзы подбирают, когда боятся, что найдут лёжку. Лёжку найдут всё равно: у русских тоже есть люди, которые читают землю. Пусть найдут и гильзу. Пусть знают, что это была не случайность.

— Хёльцель? — спросил Бёме.

— Убит. Шмидт убит. Брандт в плену.

— А русские?

— Один.

Бёме посмотрел на него поверх плошки.

— Один за троих, обер-ефрейтор. Обмен не в нашу пользу.

«Обмен был твой», — подумал Штрелов.

— Так точно, — сказал он.

Бёме сложил карту и убрал в планшет.

— Эсэсовцы из «Викинга» говорят, их везли на север, под Белгород, — сказал он. — Уже погрузили. Потом развернули эшелоны сюда.

Штрелов понял раньше, чем Бёме договорил. Эсэсовский танковый корпус не возят с севера на юг, если на севере ещё на что-то надеются. Большое наступление, о котором весь июль шептали в окопах, кончилось. Кончилось, как на Тереке: словом в сводке.

— Выравнивание, — сказал он вслух.

— Что?

— Ничего, господин оберлейтенант.

Почта догнала полк в середине августа.

Письмо от Эльзы шло две недели. Писала она аккуратно, крупно, как пишут люди, которые помнят, что письмо прочтёт цензор. Лотта пошла. Маленький Пауль, которого Штрелов видел только на карточке, держит голову и кричит по ночам — «весь в тебя». Гюнтер перешёл из юнгфолька в гитлерюгенд, ходит в форме, очень гордый и говорит, что хочет на фронт, пока война не кончилась.

Пока не кончилась. Штрелов перечитал это место дважды.

Дальше Эльза писала, что в почтовые ящики бросили листки: доктор Геббельс призывает женщин с детьми выехать из Берлина. Вывозят по деревням, в Восточную Пруссию, в Вартегау. Соседка с третьего этажа уже уехала. Эльза не поедет: куда она с двумя малыми к чужим людям, да и квартиру займут. «Не волнуйся, подвал у нас хороший».

Рядом на ящике сидел ефрейтор Ниманн из Гамбурга. Ниманну третью неделю не было писем. Про Гамбург в сводке стояло два слова: «террористический налёт». Говорили, что за одну ночь выгорел целый район, Хаммербрук. Говорили, что горел асфальт. Ниманн был из Хаммербрука.

Он посмотрел на письмо в руках Штрелова и отвернулся.

Штрелов достал карандаш и написал на обороте открытки, мелко, чтобы поместилось:

«Эльза. Уезжай с малыми, куда скажут. Квартира — это камни. Подвал — не защита. У нас всё хорошо. Фронт выравниваем. Курт».

Глава 8

В десять вечера на юге зажглись фары.

Сначала несколько, потом сотни — длинной неровной цепью по всему горизонту. Цепь качнулась и поползла. Над ней поднялся вой, тонкий, на одной ноте, как провод на ветру.

— Со светом едут, — сказал Митька. — Танки.

Мы стояли на дамбе над плавнями, и отсюда было видно километров на двадцать. Там, куда ползли фары, лежал город. Зарево над ним стояло третьи сутки — рыжее, неподвижное, как нарисованное. Теперь в зарево шли танки с фарами и сиренами. За ними шли три армии — это я знал не по гулу.

Нашей дивизии в этом штурме места не нашлось. Мы держали берег севернее и смотрели.

— Там город берут, — сказал Митька.

— Без нас, — сказал Кабаков. — И без бани.

Под утро со стороны зарева ударило несколько раз подряд — тяжело, с долгим эхом над водой. Дамба под ногами вздрогнула.

Грачёв снял очки, протёр их и надел снова.

— Плотина, — сказал он. — Днепрогэс. Её в учебнике печатали. На развороте.

Больше про плотину никто ничего не сказал.

Бартош стоял у края дамбы и смотрел на реку. Днепр здесь был шириной с полкилометра — серый, гладкий, с островами в тальнике. Другой берег поднимался из воды жёлтой глиняной стеной.

— Большая, — сказал Бартош. — Ангара злее. Эта ширше.

* * *

Лодки, понтоны и паромы ушли выше по реке, к дивизиям первого эшелона. Нам достался только приказ: в ночь на двадцать четвёртое переправиться на подручных средствах южнее Днепропетровска и зацепиться за правый берег.

Подручные средства выглядели так — вдоль всего берега, по плавням, пехота набивала плащ-палатки соломой, увязывала их в тюки и садилась на тюки верхом, пробуя, держат ли. Кто-то тащил к воде ворота. Кто-то — корыто. Двое из соседней роты катили по песку пустую бочку из-под солярки и спорили, кто на ней поплывёт.

Бартош прошёл вдоль всего этого, как проходят по чужому огороду, и ни разу не остановился.

— Солома через полчаса — камень, — сказал он. — А через Днепр час.

— А на чём? — спросил Недоля.

Бартош показал подбородком на край села. Там над плетнями стояла клуня — длинный сарай под соломенной крышей, из сосновых брёвен, серых от времени.

Разбирали её вчетвером: Бартош, Круглов, Фомичёв и Ерёмин. Ерёмин снимал брёвна так, как снимал бы печную кладку, сверху вниз, по одному, не ломая. Круглов принимал их и относил к воде на плече, как на пристани. Бартош каждое бревно осматривал и простукивал обухом. Два отложил.

— Сырые, — сказал он. — Потонут.

Кабаков смотрел, как клуня исчезает бревно за бревном.

— Сарай чужой, — сказал он, — а переправа наша.

Синицын раскрыл «Учотъ» и записал: «Клуня — 1. Разобрана на плавсредства. Основание — Днепр».

Проволоки Бартош не взял. Верёвки — только на гребь. Брёвна он вязал вицами. Нарезал в тальнике длинных гибких прутьев, прогрел их над костром и скрутил, как скручивают бельё, — прут становился мягким и крепким, как канат. Такими вицами на Ангаре вяжут плоты, которые идут через пороги.

Чумак смотрел на это с видом человека, который знает про воду всё.

— На флоте такое не держит, — заявил он.

— Флот-то во все концы плавает, — ответил Бартош. — Тут река. Она в одну сторону течёт.

Чумак подумал и возражать не стал.

К вечеру у воды лежали два плота, по двенадцать брёвен в каждом, в два наката, вицами крест-накрест. На корме у каждого — гребь, длинное рулевое весло на рогатке. Второй плот Бартош отдал Чумаку.

— Мне в корму держи, — сказал он. — Куда я — туда ты. Больше ничего не надо.

— Есть, — сказал Чумак.

Было видно, что ему нравится.

Жумабаев стоял над плотами и молчал дольше обычного. Потом подошёл ко мне.

— Товарищ младший лейтенант, я плавать не умею.

Сказал он это спокойно, как о погоде. В степи плавать негде.

Чумак, не говоря ни слова, отрезал кусок верёвки, обвязал Жумабаева вокруг пояса и привязал другой конец к бревну на плоту — к среднему, на мёртвый узел.

— Ниче, бревно плавать умеет, — сказал он. — Вот и ты при нём.