Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ), стр. 35

Я завёл у себя вторую графу и вписал в неё первую фамилию.

Ни он мне, ни я ему об этом не сказали ни слова.

* * *

К вечеру подморозило, и я принёс Одинцову лист.

Одиннадцать пунктов. Зимняя редакция второй половины моей книжки — той самой, которую я в декабре четыре дня переделывал в Петрограде, сидя в тепле и продолжая летние промеры пальцем.

Одинцов прочёл весь лист молча, от первого до одиннадцатого, и после придвинул его к себе.

— Хорошо написано, — сказал он. — Половину не сделают.

— Которую половину?

— А вот сядем и разберём.

— Отчего половину?

— Оттого что к сроку в человека входит три поправки. — Одинцов сказал это без всякого нажима, тем же голосом, каким называют размер сапога. — Не одиннадцать. Три. Четвёртую он выучит, а на пятой забудет вторую, и в поле у меня выйдет каша вместо порядка. У меня на шестнадцать рот двенадцать унтеров, которым такое можно доверить, и они нынче в сенях сидят, и им это в головы вбивать ночью.

— А если пунктов и вправду одиннадцать?

— Тогда шесть из них должны быть такие, какие он и так делает. Их считать не надо, они уже в нём.

Я разграфил лист заново: «верно» и «что сделают». Дальше мы работали по второй графе.

Взял он шесть, и первый же из шести взял не так, как я написал.

Я написал: интервал четыре шага в метель, шесть в ясную.

— Шесть в ясную не годится. — Одинцов отложил лист. — В ясную у нас не ходят.

— То есть как — не ходят?

— А так. В ясную немец видит. В ясную мы сидим. — Он подумал. — Пишите: в метель четыре, в мутную шесть. Ясной ночи у нас о святках не бывает.

Я вычеркнул слово «ясная» и написал «мутная», и это была вся правка, и она стоила больше половины моего листа: я мерил погоду по градуснику, а они по тому, ходят в неё или сидят.

А на пятом он взял и не согласился, и это был единственный раз за вечер, когда не согласился зря.

— Смену высылать за час? Полчаса хватает. Всегда хватало.

— Я мерил вчера. По вашему ходу сообщения, по разбитому, сорок человек идут двадцать шесть минут. Плюс развод, плюс приём. Полчаса — это если бегом и налегке.

— Двадцать шесть? По разбитому?

— По разбитому. Дважды считал.

Он помолчал, взял у меня карандаш и сам поставил против пятого пункта галку.

Ни слова при этом не сказал: переменил своё от числа, а не от чина.

Интервал по видимости — четыре шага в метель, шесть в мутную; назначает замыкающий, а не головной. Группа не длиннее девяти человек: счёт дальше девятого не доходит. После долгой лёжки первый рез мерить заново; одного Гладышева в норму не брать. Удар по прикладу — только в ветер, а в тишину касание по цепи. Смену у проволоки менять через двадцать минут, а высылать за час до срока, а не за полчаса: по разбитому ходу сорок человек идут вдвое дольше, чем считают в штабе.

Четвёртый пункт дал не я, а Гнеушев. Его позвали из сеней подтвердить про интервал, он подтвердил и остался стоять.

— Дозвольте.

— Говори.

— Про удар, ваше высокоблагородие. — Он глядел, как и вчера, поверх моей головы. — В ветер он хорош. А в тихую его немец слышит не хуже нашего девятого. Мы в ноябре пробовали. Мы теперь в тихую по цепи трогаем: тронул за плечо — и пошёл.

— Отчего же в книжке про это нет?

— А про это, ваше высокоблагородие, никто не спрашивал.

Я записал и это.

Из шести принятых четыре полк делал и без моей книжки. Авторская моя доля в них равна нулю. Так и записал у себя, одной строкой, и перешёл дальше.

Одинцов, впрочем, сказал об этом иначе, и я его слова тоже записал.

— Не жалейте. Записанное чужое — уже не чужое. Оно теперь есть, а было — только у тех, кто выжил.

Три пункта он отверг, и все три с резонами.

Первый отказ я пересчитал и признал верным.

Я предлагал отменить голос вовсе: числа говорили, что вслух на морозе бесполезно, а вред от него есть.

— Голос оставим. — Одинцов даже не поднял глаз.

— Голос на морозе не работает.

— На возврате работает. Молчащего свои же и положат. — Он посмотрел на меня. — Вы нынче ночью в свою брешь возвращались?

— В свою, дальнюю.

— Двадцать минут лишку?

— Двадцать три.

— Ну вот. А кричали бы — вернулись бы в ближнюю.

Против этого у меня ничего не было, и я записал отказ как правильный.

Второй отказ был тот, из-за которого я в конце концов вычеркнул своё сам.

Пункт седьмой: сухие валенки при посте, выдаваемые как боевой припас, под расписку, по норме.

— Не пишите этого, — сказал Одинцов.

— Отчего? Это то самое, что вас губит. У вас сто девять за декабрь.

— Оттого и не пишите. — Он говорил ровно, как о деле давно решённом. — Норма, которой не дают, — обвинение тому, кому не дали. Напишете норму — с меня и спросят, отчего у меня люди в мокром. А спросить надо не с меня.

Я посчитал ещё раз свои девяносто две ночи, и посчитал, откуда взять валенки, и не нашёл.

Вещи не было. Была бумага о вещи.

Тогда я взял карандаш и вычеркнул седьмой пункт своей рукой.

Это оказалось труднее, чем я думал. Не оттого, что пункт был дорог, а оттого, что он был верен.

— Тогда не норму, — сказал я. — Тогда печь.

— Какую печь?

— Вторую. Одной роте. В бумагу не писать вовсе.

Одинцов подумал недолго.

— Дам, — сказал он. — Только вы после не удивляйтесь.

Я и не удивился, когда через час мимо окна понесли доски. Остаток мызы шёл на дрова и на вторую сушилку, и штаб полка в ту же ночь перебирался в землянку.

Тепло для ног одной роты было оплачено крышей над штабом. Своей крышей, не чужой; Одинцов это сделал в тот же вечер и вслух не назвал.

Третий отказ был короткий.

Я предлагал при ракете не ложиться, а замирать стоя: стоящий на белом поле в белом халате виден хуже лежащего, который проминает под собою снег и даёт тень.

— Халатов у меня на две роты, — сказал Одинцов. — Значит, ляжет тот, у кого халата нет. И ляжет правильно.

Пункт снят.

— А сколько у вас в полку варежек, которые ещё сухие? — спросил я, уже закрывая тетрадь.

Одинцов посмотрел на меня и ответил не сразу.

— Не знаю, — сказал он наконец. — И никто не знает. Это по ротам, а по ротам такого не спрашивают.

— Отчего?

— Оттого что спросишь — надо давать.

Я записал и это. Число, которого нет ни у кого, — то самое, за чем я, если разобраться, и приехал на север.

Одного пункта в моём листе не было вовсе, и я его не написал сознательно.

Днём я узнал, что трасса, по которой мы ходим, проложена не там, где твёрдо: шесть уцелевших вех говорили о другой дороге, и говорили внятно.

Из этого следовало одно: трассу надо перетягивать заново, и перетягивать ночью, потому что днём туда не выйдешь.

Я посчитал, что это возьмёт: двое с жердями — четыре ночи. Двенадцать — одну, и в эту ночь промера не будет.

У меня было две ночи и обе уже потрачены — одна прошла, вторая расписана.

Так что я этого пункта не написал и Одинцову не сказал.

Двенадцать человек в эту ночь пошли по трассе, про которую я знал, что она кривая, и о том, что я знал, знал только я.

Оставшиеся два пункта были не про людей, а про имущество, и полк своей властью сделать их не мог никак.

Первый: ножницы с изолированными ручками — их в полку не было вовсе, а германскую проволоку под током тут уже находили в двух случаях и всякий раз узнавали об этом тем способом, каким такое узнают.

Второй: верёвка. Та самая, с узлами через сажень, которой полк размечал трассы и которая работала лучше моих вех. Верёвки в полку было двести саженей на четыре батальона, и половина её была стянута из хозяйственного обихода, а половина куплена офицерами на свои.

Два эти пункта пошли рапортом по команде: в дивизию, оттуда в корпус, оттуда в управление начальника инженеров армии.

Я записал у себя час, когда рапорт ушёл с полевой почтой, и приписал сбоку срок, за который он вернётся при здешнем ходе бумаг.