Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ), стр. 63

На лестнице я обернулся. Она уже шла обратно в палату.

* * *

Мансуров пришёл сам, двадцать первого, вечером, и не звал меня к себе, а поднялся ко мне.

Он постарел за три месяца больше, чем я за три месяца на фронте.

Сел, не снимая пальто, и сказал то, ради чего пришёл, первой фразой:

— Теперь вы видели сами.

Я сказал: видел.

Он ждал продолжения, и я его дал, потому что за этим он и шёл.

Я рассказал ему про то, как меняют по часам, и про то, что стоит это двенадцати унтеров, которых негде взять. Рассказал про волокуши и про тот час, в который надо успеть. Двести восемь обмороженных против двухсот двенадцати убитых и раненых — это он попросил повторить. Дальше было про то, что взятое держать дороже, чем брать; про строй, простоявший пять часов и не пошедший; и под конец — про унтера, сложившего одиннадцать и девять.

Он слушал, не перебивая, и один раз попросил повторить число.

— И что же, — сказал он наконец, — вы по-прежнему полагаете, что мой вопрос не имеет ответа?

Вопрос его был всё тот же, октябрьский: кто зовущий.

— Он теперь имеет ответ, — сказал я. — Только не тот, какой вам нужен.

И я сказал ему то, что думал.

В октябре я отказал ему оттого, что собранные без назначенного старшего кончаются толпой, а не строем. Я и теперь так думаю.

Но за зиму я узнал вещь, которой тогда не знал: старшего не назначают снаружи. Его делают два года, как унтера, и делают внизу, а не наверху. У него в списках стоят двенадцать фамилий, и все двенадцать — люди, которые умеют говорить, а не люди, которые умеют держать участок; и когда придёт та минута, ради которой он их собирает, ни один из его двенадцати не будет знать, сколько человек нужно на вынос, чтобы уложиться в час.

— Вы предлагаете ждать? — спросил он.

— Я не предлагаю ничего. Я считаю.

Тогда он сделал то, что и должен был сделать человек, написавший в пятнадцатом году записку, которая сбылась.

Он попросил показать счёт.

Счёт я свёл к утру двадцать третьего и переписал набело двадцать пятого. Получилось две страницы, и на первой было больше зачёркнутого, чем оставленного.

На первой странице я поставил рядом две нормы подвоза: девяносто вагонов муки по бумаге пятнадцатого года и тридцать два вагона ржи с мукой по другой. Обе зачеркнул: городскую потребность и назначенный подвоз нельзя было принять за измеренный расход.

Четыре январских дня дали два, один, двадцать один и два вагона — в среднем шесть с половиной. Кто и почему выбрал эти дни, я не знал. Против среднего написал: для месяца не годится.

В текущей январской сводке, за дни, уже прошедшие к её составлению, выходило около сорока восьми вагонов продовольственных хлебов в сутки. Здесь вагон считали по тысяче пудов, а в моих накладных — по семьсот пятьдесят. Вдобавок хлеба включали зерно. До муки, отпущенной булочным, этому числу было ещё далеко.

Второй ряд был чище.

На пятнадцатое января доступный запас — один миллион пятьсот девять тысяч пудов. Средний месячный расход за прошлый год — один миллион двести семьдесят шесть тысяч. В пересчёте на тридцать дней — около сорока двух с половиною тысяч пудов в сутки.

При нулевом подвозе и неизменном среднем расходе запас дал бы тридцать пять с половиною суток. Я обвёл число и надписал оба условия.

Подвоз шёл; нынешнего расхода я не знал. Поставить рядом сорок восемь тысяч пудов хлебов и получить прирост запаса тоже было нельзя: там зерно с мукой, здесь мука. Действительный срок оставался пустой графой.

И всё же в лавках муки не было к полудню.

Вот это расхождение и осталось на второй странице: запас в городе есть, а хлеба в известной лавке нет; вагон пришёл на узел, но до булочной его путь распадается на мельницу, склад, подводы, выпечку и выдачу, и ни на одном листе нет всех пяти часов сразу.

Три дня у одной пекарни и месяц городского запаса могли быть верны одновременно. Очередь получала хлеб из одной двери.

Под двести тысяч солдат гарнизона в расход я не включил: отдельной ведомости у меня не было. Но они стояли в тех же хвостах или видели их из окон казарм.

В начале января я пять часов смотрел на строй, который не пошёл. Теперь слушал молчание у булочной. Сходство тревожило, а переносить солдатское решение на эту очередь было рано.

Длина хвоста с октября выросла в полтора раза; время — вдвое; доля ушедших без покупки — с одной седьмой до одной четвёртой. Требовалось вернуться в тот же час и проверить всё ещё раз. Я поставил на полях дату.

На этом мои две страницы кончались. Даты крушения на них не было.

Память о будущем всё ещё говорила, что эта зима кончится бедой. В записке я оставил только то, что мог дать проверить другому человеку. Остальное приходилось нести самому.

Мансурову я показал листы двадцать шестого, как и было условлено. Он надел очки и сперва увидел зачёркнутые девяносто и тридцать два, потом помету у среднего за четыре дня, потом обведённое условие нулевого подвоза.

— Вы проверили? — спросил он.

— Арифметику — да. Вывод зачеркнул.

Он вернулся к первой странице и проверил деление сам. Потом спросил:

— А это можно кому-нибудь показать так, чтобы сделали?

— Можно запросить ежедневный счёт в одной мере: запас муки утром, приход зерна, помол, отпуск пекарням и продажу хлеба. Собрать на одном листе то, что сейчас лежит в пяти ведомствах.

— А очередь?

— К очереди вернусь сам. В тот же час.

Он помолчал, сложил обе страницы и вернул мне, хотя прежде унёс бы с собою.

— Значит, проверяйте ещё, — сказал он. — Что нам остаётся.

Мансуров ушёл в одиннадцатом часу. Я запер дверь и подшил листы в папку, на которой с осени написано: «Что лежит».

Сверху, не формулой и не выводом, записал назначение самому себе: первого февраля, тот же час, та же булочная.

Я хотел, чтобы хвост стал короче. Чтобы ушедших без хлеба оказалось меньше и в очереди снова заговорили. В этот раз я собирался проверить свой счёт с надеждой, что он не подтвердится.