Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ), стр. 24
Я попробовал — не из любезности, а потому, что иначе в справке пришлось бы писать со слов. Щи были жидкие, но горячие и с мясом; каша хорошая. Хлеб был плох: сырой, с закалом, и, отломив от буханки, я нашёл в мякише то, что нашёл бы всякий, кто хлеб знает.
— Примесь в муке?
— Мука с суррогатом, — ответил Ветлугин. — Дают, что привезут. Мы уж не спорим: спорить — значит остаться без муки вовсе.
Я спросил про недодачу, и он подал книгу, и мы считали вдвоём.
За ноябрь — последний закрытый месяц — хлеб был выдан в полной норме девятнадцать дней из тридцати. В одиннадцать дней недодавали от осьмушки до полуфунта на человека, а один раз, шестнадцатого, не выдали трети.
Я перемножил тут же, на полях: за один ноябрь по одному батальону не выдано около тысячи ста пудов хлеба.
Я попросил показать сегодняшнюю выдачу не по книге. Дежурный унтер принёс весы, а раздатчик, недовольный проверкой, велел снять с трёх столов по куску — не выбирая. Первый оказался легче, второй тяжелее, третий ровно у черты; в сумме три пробы сошлись с положенным. Хлеб был сырой, но в этих трёх выдачах вес сошёлся.
— Это тоже запишете? — спросил Ветлугин.
— Что в трёх пробах вес сошёлся — запишу. И что в ноябре одиннадцать дней не полностью.
Раздатчик услышал вторую половину и перестал сердиться. Он вытер чашку весов рукавом и сказал:
— Вы уж поставьте, что недовоз. А то у них как недостаёт, так первым делом кухня виновата. Мы из пустого мешка полного пайка не нарежем.
Я попросил предъявить приходные листы. В одиннадцати местах недостача начиналась ещё до кухни: принято меньше наряда, а в книге выдачи стояло ровно принятое. Три куска и две книги не оправдывали всю кухню на четырнадцать тысяч; они показывали только, что удобная версия о краже внизу этим промером не подтверждается. Я приписал на полях: «В проверенных днях недодача предшествует раскладке» — и дал раздатчику прочесть.
Дальше мы прошли цейхгауз, где не было шинелей второго срока, а первого не было вовсе; и учебный плац, где занималась одна рота — перебежками по грязному снегу, без винтовок.
— Отчего без винтовок?
— Винтовок в батальоне тысяча девятьсот на четырнадцать тысяч, — ответил Ветлугин. — Учебных из них две трети. Рот у меня сорок с лишним; с винтовками занимаются пять, прочие — гимнастика и словесность. До следующей очереди больше недели.
— А стрельба?
— Стрельбище за городом, ездить не на чем и патронов не дают. За два месяца стреляли один раз, по три патрона на человека. Некоторые из моих уйдут на фронт, ни разу не выстрелив свыше этих трёх.
Я записывал, и рука у меня шла ровно, а внутри собиралось то самое, что летом я называл холодной злостью и что помогало мне работать. Здесь оно не помогало. Здесь считать было нечего: всё было сосчитано до меня и всеми известно.
Спросил я и о том, откуда к нему идут люди, — и ответ оказался важнее, чем я думал, когда спрашивал.
— Три потока, — сказал Ветлугин. — Новобранцы призыва — эти ничего, молодые, слушают. Выздоравливающие из лазаретов — эти хуже: они уже были там и знают цену всякому слову. И третьи, самых больших хлопот: возвращённые с фронта по разным причинам — по суду, по подозрению, по неспособности.
— А много ли таких?
— Полтораста, — ответил Ветлугин, не глядя в книгу.
Книга по хлебному довольствию лежала передо мною уже полчаса, и я в ней освоился: число довольствующихся по третьей категории — тех, кто не в строевом расчёте, — стояло там за каждый день.
— У вас по книге на третьей категории четыреста шестнадцать.
Ветлугин посмотрел на книгу, потом на меня.
— Вы и это считаете.
— Я это считаю прежде прочего.
Он встал, прошёл до окна и обратно, хромая сильнее прежнего, и, вернувшись, заговорил уже без той усталой вежливости, которая держалась в нём весь день.
— Четыреста шестнадцать. Я вам оттого сказал полтораста, что за четыреста с меня спросят, а сделать я с ними ничего не могу: ни выучить, ни отправить, ни выгнать. Их присылают отовсюду, чтоб не портили строевых частей.
Он сел.
— Мы собрали в столице, в одном месте, четыреста человек, которых во всей армии сочли негодными к службе в строю. Поставили их спать на полу, кормить сырым хлебом и ничем не занимать. Чего от этого ждать, я не знаю и, признаться, стараюсь не думать.
Последним я спросил про унтеров.
— Унтер-офицеров по штату около четырёхсот. — Ветлугин потёр колено, то, которое хромало. — Налицо сорок семь. Из них годных к обучению — тридцать с чем-то, остальные писаря, каптенармусы, хозяйство.
Сорок семь на четырнадцать тысяч. А годных учить — тридцать три.
Один обучающий на четыреста человек.
Унтер-офицера нельзя назначить бумагой: его делают два года. Тех, кого делали два года, свели в четырнадцатом и пятнадцатом.
— Сергей Львович, а как вы их удерживаете?
Ветлугин посмотрел на меня очень внимательно — так смотрят, решая, свой или чужой.
— Никак. — Он подумал ещё. — Держатся сами, покуда держатся. Я вам, ваше высокоблагородие, вот что скажу, а вы пишите или не пишите, как хотите. Мои люди не бунтуют. Мои люди хуже: им всё равно. Они делают, что велят, потому что велят, и никому из них не понятно, зачем он здесь третий месяц спит на полу, если на фронте он нужнее.
— А если завтра прикажут выйти в город?
Вопрос вышел у меня сам собою, и я тут же пожалел, что задал.
Ветлугин помолчал.
— Выйдут. — И станут, где поставят. А что будет через час, как они станут, я вам не скажу, и никто не скажет.
Справку я составлял два дня по своему порядку: слева — число, справа — чем измерено; увиденное глазами помечено особо. Четыре страницы держались на одном проверенном батальоне: четырнадцать тысяч человек при местах на тысячу двести; полная выдача хлеба девятнадцать дней из тридцати; около тысячи ста пудов ноябрьской недодачи; сорок семь унтеров и тысяча девятьсот винтовок.
Сначала я поставил рядом ещё два числа: около двухсот тысяч солдат в столице и городской подвоз ржаной муки, который мне дали в продовольственном отделе. Сопоставление было удобное и ложное. Отдельного расхода гарнизона у меня не было; казармы снабжались не одним путём, а городская цифра описывала лишь свой поток. Я зачеркнул обе строки и написал на полях: «Знаменатели разные».
Остался вывод скромнее: в осмотренном батальоне люди не обучались, не расходились и одиннадцать дней из тридцати недополучали хлеб. Насколько он похож на прочие запасные части, справка не устанавливала.
Сабуров прочёл и вернул, придержав лист двумя пальцами, будто не решил ещё, отдавать ли.
— Подавайте как есть. Только последний абзац снимите.
— В нём вся справка.
— В нём ваше предположение о прочих частях. По одной вы их не знаете. — Сабуров потёр глаза. — Подадите с ним — станут спорить с предположением и забудут числа. Без него приобщат к делу. Следующий человек проверит второй батальон и сравнит сам.
Я снял абзац. В чистовике остались казарменные числа и границы проверки; ни городского подвоза, ни расхода всего гарнизона там не было. К справке я приложил копию ноябрьского прихода: будущий проверяющий должен был видеть не только мою сумму, но и лист, из которого она получена.
Набело переписали к вечеру. Сабуров дошёл до пометы о границах, вернулся на страницу назад и подписал к представлению.
А через два дня, одиннадцатого, я узнал, что чиновника, который дал мне зачёркнутые сведения, спрашивали, на каком основании он сообщает данные о подвозе постороннему ведомству. Ничего ему не было: объяснился, и обошлось.
Только в следующий раз он мне ничего не даст, и правильно сделает.
Цена вышла даже у хода, которым я не воспользовался, и заплатил её не я.
А снятый абзац переписал отдельно, на четвертушку, и положил в тетрадь — под восьмую графу, туда же, где лежал ключ от стола с листом Карцева.
