Исповедь для самой-самой, стр. 1
Константин Воскресенский
Исповедь для самой-самой. Художественная исповедальная проза
© Издательство Aegitas, 2026
© Константин Воскресенский, 2026
Глава первая
Утро
15 августа 2029 года.
Проснулась она раньше, чем собиралась, – от той пустой ранней тишины, какая стоит в доме, пока день ещё не начался; не от звука, а как раз от его отсутствия. За окном уже было светло. Низкое солнце лежало жёлтой косой полосой через всю кровать, через смятое одеяло в крупную клетку – как через большой носовой платок, – и упиралось ему в плечо. Он не просыпался.
Спал он тяжело и беззащитно, разбросав руки, заняв собою три четверти постели, – так спят люди, которым нечего прятать. Ася полежала ещё немного, разглядывая его сбоку – седину у виска, морщинку у глаза, какой у неё самой ещё не завелось. Он был старше её лет на тринадцать, на целую отдельную жизнь, прожитую без неё, – и это её не пугало, скорее наоборот. На его тумбочке лежали часы: снял их вчера повертеть в пальцах, подумать о чём-то своём, да так и забыл надеть.
День этот она задумала ещё неделю назад – лёгкий, дурашливый, тёплый, без единой серьёзной минуты, такой, чтобы к ночи он сказал про себя: вот это был день рождения. Отметить скромно, вдвоём, лечь пораньше – а назавтра, с утра на свежую голову, поехать к её родителям, знакомиться. Главное уже лежало готовое – то, что она собирала тайком три вечера и до сих пор не знала, угадала или промахнулась. От одной мысли под рёбрами делалось щекотно. Ещё успеется. Она отогнала это и встала.
Встала тихо, по-кошачьи перенося вес, зная в доме каждую половицу – какая скрипнет, какую обойти. Босиком, в одной его футболке до колен, прошла к двери. Окно глядело на восток – в сирень, в забор, в белёсое утреннее небо за ним; оттуда тянуло сырой прохладой, росой и листом – тем чистым нездешним запахом, каким пахнет загородное утро и нигде больше.
Кран она открыла – и где-то под полом коротко, спросонок загудел насос, погнал воду из скважины; вода пошла мягкая, отдающая железом. Щётка во рту, Ася потянулась к полке – и махровое полотенце поехало вниз. Она перехватила его у самого пола, не глядя, одной рукой, тем давним точным движением, каким когда-то ловила в воздухе всё на свете. Повесила обратно. И даже не заметила, что поймала. Руки помнили дольше, чем она сама.
В зеркале – заспанное, мягкое со сна лицо; над бровью белел тонкий старый шрам, к которому она привыкла так давно, что уже не видела его. За спиной, в комнате, всё спал именинник. Где-то в деревне лениво, по одному разу взлаивала собака и сама себе не верила.
До его пробуждения оставался ещё целый тихий час – и весь этот день впереди, который она держала в голове готовым, как держат в ладони пойманное: бережно и боясь спугнуть.
Он вышел к завтраку заспанный, с отпечатком подушки на щеке, в той же футболке, что и спал, – и Ася, ставя перед ним чашку, поймала себя на том, что следит за его лицом внимательнее, чем надо бы. На столе уже стояло всё, что она любила ставить разом, не спрашивая «что тебе»: сыр, нарезанный неровно, потому что она вечно торопилась, тёплые бутерброды из той рыжей печки, что румянила их докрасна, чай. Кофе он больше не пил. Она не допытывалась почему; в нём за последние три года многое переменилось.
– С днём рождения, – сказала она. Села напротив и тут же встала, не усидела.
Подарок третий день лежал у неё и жёг, как краденое. Она достала телефон, положила его экраном вниз на скатерть и накрыла ладонью, будто он мог сбежать.
– Тут на четыре минуты. Послушаешь?
Он кивнул, ещё не понимая. А она, подхватив телефон, потянула его за руку – из-за стола, на диванчик в двух шагах, в гостиной части, – усадила и сама села к нему на колени – лицом к лицу, обхватив коленями его бёдра, тесно. И по тому, как у него дрогнуло в горле и взгляд на секунду поплыл, поняла, что он понял её не так – что сейчас он думает совсем не о подарке. Это длилось мгновение: он смутился собственного смущения, и она тоже, и она ткнулась лбом ему в висок, чтобы не смотреть, и нажала пуск.
В доме было тихо. Из телефона пошёл ровный чужой голос – дикторский, гладкий, не его. Но слова были его. Она знала это, потому что сама их выбирала: три вечера в наушниках перематывала его аудиокниги, выуживала то одно, то другое, пока из разрозненного, написанного в разные годы и в разной беде, не сложилась одна сквозная нитка. Он сам, собранный из самого себя.
Она не смотрела на телефон – смотрела на него. Эти строки она и поставила первыми: пусть начнёт с того, кто он есть. Он замер. Хотел, видно, отшутиться – приоткрыл рот – и не отшутился.
Под ней, на её весу, у него отпустило что-то в груди – она это слышала телом, сидя сверху. В лице у него отвалилось что-то, как штукатурка со старой стены, и проступило то, ради чего она и собирала эти четыре минуты.
Дальше она положила самое тяжёлое – нарочно. Без этого вышла бы открытка, а не он.
Он слушал себя прежнего – того, кто писал это в одиночку, в пустоту, и не знал, что однажды кто-то соберёт его по строчке и прочтёт ему вслух за завтраком.
Вот этого места она боялась больше всего – угадала ли. «Подари убогому горстку тёплых слов». Она следила за его горлом, за тем, как он сглотнул. Угадала.
И это она выбрала нарочно. Он считал, что отыграл своё и больше не нужен, – а тут его же словами выходило, что можно взять новую роль. В новом театре. Она прижала ладонь к его груди, туда, где гудело.
