Речной князь 7 (СИ), стр. 8

— Столы-то… — Осока поскрёб затылок. — Батюшка воевода, чем гостей-то? Бабы на починках, припас с обозом ушёл. Мёд есть, рыба вяленая есть, хлеба почитай нету…

— Тащи что есть.

Отец повернулся к гостям, и Волк впервые в жизни увидел, как этот человек смущается.

— Вы это… не обессудьте, гости. — Старик развёл руками, и руки эти не знали, куда деться. — Не ждали мы вас. Мы, по правде сказать… — он глянул на сына и договорил честно: — мы помирать собирались, какое уж тут угощение. Бабы в лесу, столы пустые. Чем богаты.

— Воевода. — Кормчий улыбнулся. — Нас на этой реке чем только не встречали. Стрелами встречали. Крестным ходом гоняли. Данью откупались, аж телегами везли. — Он кивнул на двор. — А чтоб человек столы пустые извинял, потому что помирать собирался, а не блины печь, — такое впервой. Мёд есть? Есть. Стало быть, богато.

Старик поглядел на него и что-то у отца в глазах ещё раз перевесилось.

Столы сдвинули из козел и досок посреди двора. Мёд вынесли в запечатанной корчаге, и Гнус при виде печати издал звук, каким встречают родню с того света. Кормчий распорядился выкатить вяленое мясо, сухари и другую снедь из устьевских запасов. Вышло не пиршество, а походный стол, за какими едены лучшие обеды на свете.

Сели без чинов, но чин сложился сам. Отец во главе, по правую руку Кормчий, по левую Волк, дальше вперемешку — Осока, Некрас, десятники, и до самых ворот гудела дружина с ротными.

И пошёл рассказ.

Начал его отец с вопроса: «Ну. Сказывайте, как оно было, с самого начала», — и назад дороги не стало. Рассказывали все разом, в лицах, отнимая друг у друга лучшие куски.

— … ты, дядька Осока, главное пойми: плотина ихняя реку запирала, а на плотине — орда! — Гнус чертил по столу пальцем. — И вот Кормчий говорит: жечь будем. Собрали мы четыре струга битых, набили смольём, соломой, всякой горючкой — брандеры называется, слово такое, я выучил… И повели их на плотину. В упор повели!

— Как — повели? — не понял Осока. — Кто повёл-то? Они ж гореть должны!

— Так мы и повели! — Гнус ткнул себя в грудь, потом в Беса, потом в Рыжего. — Я на одном, энтот чёрт на другом, Рыжий на третьем! А на переднем — сам. — Он значительно поднял палец. — Кормчий. Первым шёл.

Осока поглядел на Кормчего. Кормчий пил мёд, как будто говорили не про него.

— Идёшь, стало быть, — продолжал Гнус, понизив голос до страшного шёпота, — а струг под тобой уже ЗАПАЛЁН. Горит! Жар в рожу, смола трещит, а ты правь держи, чтоб корыто в плотину воткнулось, куда велено. И прыгать нельзя рано — снесёт корыто мимо. И поздно нельзя — сгоришь к лешему. А с плотины по тебе уже бьют!..

— А оттолкнуть? — Осока подался вперёд. — Они ж баграми могли — оттолкнуть горящее-то!

— Могли, — сказал Бес. — Совались. Только на «Нави» Волк подошёл с самострелами. — Он кивнул через стол. — Кто с багром высунулся — тот с багром и лёг. Ни один брандер не оттолкнули. Волк работал — любо-дорого. Я с воды гляжу, а на плотине как метлой метут.

Порубежные разом поглядели на Волка. Волк пожал плечами:

— Работа как работа. Вы б так же били.

— Мы б так не били, — честно сказал Осока.

— … а прыгали мы уже из огня! — Гнуса распирало дальше. — А наши нас из воды таскали, как щук…

— Погоди. — Осока потряс головой. — Это что ж выходит… Вы вчетвером на горящих стругах, в упор, под стрелами… — Он поискал слово и не нашёл. — Это ж верная смерть. Как есть верная.

Стало на миг тихо. Гнус вдруг ухмыльнулся своей настоящей ухмылкой:

— А ты как думал, дядька. За просто так на реке ничего не горит.

Отец слушал, не перебивая, и только тут, впервые за рассказ, разомкнул рот:

— А потом?

— А потом плотина занялась — и Кормчий, он уже перебрался, с «Разящего» добавил грому, — сказал Бес просто. — И войска не стало.

Осока повернулся к Некрасу, как к брату-служилому, за подтверждением:

— Ну а ты чего скажешь, сотник? Эти приврут — недорого возьмут. Вправду так?

Некрас помолчал. Поглядел в чарку.

— Я по ту сторону стоял. У Глеба. — Стол притих. — Так что про брандеры ихние не скажу — я их с воды видал. Идут четыре костра по реке, и на кострах люди стоят. Мы тогда ещё не поняли, что это. А поняли — поздно было. — Он поднял глаза. — Сечи я всякие видал, а чтоб войско — в дым, за один вздох, — не видал. Вот, сижу теперь тут. С ними. — Он усмехнулся криво. — И знаешь, что скажу, десятник? Слава богу, что с ними.

Стало тихо, и в тишине отец медленно повернул голову к Кормчему.

— Гром этот твой… — Старик подбирал слова. — Что ж он такое, Ярослав? Колдовство? Али наука какая?

— Наука, воевода. Огонь, железо и ум. Колдовства не держим.

— Ум… — Отец покачал головой. — Чуден век. Я всю жизнь топором межу мерил, а тут, вишь, счётом войска кладут…

Договорить ему не дали. С той стороны тына ударили копыта. Пёс зашёлся лаем, и дружинник заорал через двор:

— Батюшка воевода! Едут! Милонег Гостомыслич с Житобудом! И князь с има! Сам пожаловал!

У отца дёрнулась щека.

— Скоро обернулись, — сказал он тихо. — Ишь. По зову — так до вечера бы ползли.

А Кормчий рядом неторопливо, со вкусом, подвинул к себе чарку — и Волк, знавший этого зверя лучше всех за столом, прочитал по одному движению всё, что сейчас будет.

Зверь готовился принимать гостей.

* * *

Ворота отворили, и на двор вкатилось семейство.

Волк смотрел, как они въезжают, и внутри у него было спокойно — сам удивился, до чего ровно. Он по-разному представлял себе эту встречу. Злился, придумывал слова, хоронил их обоих в мыслях и отпевал. А въехали они — и оказалось, что смотреть на них скучно.

Первым верхом — Милонег. Старший брат раздался вширь и книзу. Стал он багровый, грузный, в парадном кафтане, что расходился на брюхе. За ним Житобуд на справной лошадке — этот усох, заострился, и глазки его уже стригли двор. А следом, на телеге, устланной ковром, ехал князь.

Борислав Судиславич принарядился. Шапка с собольей опушкой, корзно с застёжкой, борода расчёсана — собрался, видать, со всей мочи, и всё одно смотрелся при своём воеводе, как гусь при орле. Слезал он с телеги с достоинством, которое пришлось поддерживать двум холопам.

— Батюшка! — Милонег пошёл к отцу, раскрыв объятия, и голос у него был праздничный. — Живой! Слава богу, слава богу! А мы-то извелись! Мы ж как узнали, что беда миновала, — вмиг собрались, ни минуты не…

— Обоз, гляжу, довезли, — сказал отец.

Милонег запнулся на полушаге.

— Довезли, батюшка… как не довезти…

— Ну и ладно. Садитесь, гости.

Отец сказал «гости» без нажима. Сыновьям — «гости». Волк увидел, как у Милонега побагровела шея, как Житобуд стрельнул глазами и они оба, точно по команде, повернулись к нему.

Узнали.

— Тверди… — Милонег открыл рот и закрыл. — Братка?.. Ты⁈

— Я.

— Живой! — Старший всплеснул руками и пошёл на него объятиями, как давеча на отца. — Братка! Родная кровь! А мы ж тебя!.. Мы ж думали!.. Одиннадцать лет ни весточки, ни словечка, мы уж и свечки ставили, и панихиду хотели!..

— Не дошли руки? — спросил Волк.

— А?

— Панихиду. Не отпели, спрашиваю?

Милонег заморгал, остановился на полпути и вышло это до того жалко, что Волку стало почти смешно.

— Так это… — Старший брат оглянулся на Житобуда за подмогой. — Так живой же ты, чего ж отпевать…

— И то верно.

А Житобуд не подмог. Житобуд глядел мимо брата — на Кормчего, который сидел на почётном месте, по правую руку отца, и спокойно, со вкусом, доедал вяленого леща. Средний брат всегда был из них самый смышлёный и домыслил все остальное. Чёрный флот, гром, о котором гудит река, брат-покойник на почётном месте при страшном госте, — и Житобуд низко в пояс поклонился.

— Дозволь пожелать, гость дорогой, имени не знаю… Здоровья тебе и удачи на воде. Мы люди малые, мельничные, а только вся округа уже гудит про твою победу, и мы, стало быть, всей душой…