Речной князь 7 (СИ), стр. 7

— Твоя порода.

Отец издал горлом короткий звук, похожий на странную усмешку. Руки с его плеч он убрал медленно, с усилием. Дружина глядела в полсотни глаз, и воевода выпрямил спину, а глаза остались распахнутые, и вина из них никуда не ушла.

— К нам-то… — Он мотнул головой на флот и не сумел спросить прямо. — По делу — или как?

В голосе, против воли, стояло голое: ко мне? Ты — ко мне?

— К тебе, отец.

Старик прикрыл глаза на один вздох. Волк увидел — и забирать этот вздох не стал.

— Только вести я привёз худые. — Он повысил голос, чтобы услышал весь строй. — И говорить их буду при людях. Их это тоже касается.

Отец поглядел на него, потом на дружину. Кивнул.

— Говори.

— Сперва скажите, что вы тут слыхали. Про Устье.

Строй завозился. Ответил Осока — старый десятник помнил Волка ещё мальцом, а сейчас глядел, как на чужого:

— Слыхали, что осаждали его. И что осаду сняли. Купцы брехали — Глеба-князя не то убили, не то судили… И что сосед наш сгинул куда-то со всей сотней. — Он помялся. — А ещё брешут, будто ходит по реке чёрный флот, и гром при нём. Только мы брехне не больно…

Осока осёкся и поглядел на воду.

— Не брешут, — сказал Волк. — Всё так. А теперь слушайте, чего вам ни один купец не расскажет, потому что не знает. Устье осаждали не Глебовы. То есть Глебовы тоже — да сами по себе они страшны не были. Сам бы он Устье не взял даже с Вепрем на пару, поэтому Глеб привёл орду Вильцев. Больше семи сотен.

Берег охнул разом, в полсотни глоток.

— Вильцев⁈ — Осоку аж качнуло. — Откуда семь сотен⁈ Их же… они же за болотами! Они большой ордой сроду не ходили! Да и как — мимо нас⁈ Тут бы всякая застава увидала!

— А вот это самый главный вопрос, Осока. — Волк говорил теперь тихо, и от этой тишины строй подался к нему. — Как. Семь сотен лесных прошли на Молгву — и ни одна застава не свистнула. — Он помолчал. — Потому что вели их тайными волоками. И волоки те были Вепревы.

Стало очень тихо. Слышно стало реку на перекате.

— Врёшь, — сказал Осока. Без крика сказал, почти попросил. — Твердислав… Ты ж его знал. Он же с нами о прошлом годе на этом самом броду вильцев сёк. Плечом к плечу. Он же…

— Плечом стоял, а калитку за спиной держал. — Волк обвёл глазами строй. — Ему заплачено было, мужики. Уговор у них был с Глебом. Вильцам — Устье на разграбление, Глебу — устьевский стол, Вепрю — куны и доля в добыче. Вот он и расстарался, соседушка наш. Всю орду малыми отрядами тащил через свои земли у вас за спиной.

Вот теперь берег взорвался. Осока от злости вогнал копьё в гальку. Кто-то матерился как матерятся, когда рушится то, на чём полжизни стояло. У этих людей за спинами лежали деревни. Бабы, ребятня, старики по починкам — всё, что заслоняла эта межа. И сосед, с которым делили межу, предал.

Отец не проронил ни слова. Он стоял среди ревущего строя неподвижно, и лицо его темнело, наливаясь тем страшным, что Волк помнил с детства и что видел за всю жизнь раза три.

— Где он, — сказал отец. Не спросил. Потребовал. — Вы взяли Вепря?

Берег стих.

— Нет его больше, отец. — Волк смотрел ему в глаза. — Взяли мы его на воде, со всей сотней. И перед концом я ему сказал — за что. — Слова падали в тишину, как камни в колодец. — За твои засеки, которые он продал. За эту межу.

— Кто? — только и спросил отец.

— Рука моя.

Осока медленно стянул шелом. За ним второй. Третий. По строю пошло — без команды, вразнобой, и полсотни человек встали простоволосые перед тем, кого одиннадцать лет считали пропащим.

А отец всё глядел на него. Долго глядел, и в распахнутых глазах его ворочались годы соседства, спасённые засеки, и волчонок, которому нельзя землю.

— Пойдём на двор, сыне, — выговорил старик наконец. Голос был глухой, и службы в нём не осталось совсем. — Такое… такое сидя надо. И этого зови. — Он кивнул за плечо Волку, на воду, где на носу невиданного корабля стояла неподвижная фигура. — Старшого вашего. Я ж вижу, чей ты теперь… Как хоть звать-то его?

— Кормчим зови. А так Ярослав он.

— Кормчим… — Отец поглядел на флот, на чёрный флаг и покачал головой. — Ну, зови Кормчего. И вот что… — Он обернулся на дружину, и голос его впервые за утро отпустило: — Чего простоволосые встали, служилые⁈ Гостей с воды примать! Осока — баню тoпить! Которая изба почище — под стол! А то и на улице накроем. Тут никакой избы не хватит!

И берег ожил, загомонил, задвигался — а со струга, который только того и ждал, немедленно грянуло:

— ВО! БАНЮ! — Гнус висел на борту и сиял. — Слыхали, братцы⁈ Нам баню топят! Кормчий, а я говорил — хорошие люди! Я порубежных завсегда уважал! У меня дед сам с порубежья был — во-о-от с таки-им копьём!..

— Это кто? — спросил отец.

— Это Гнус. — Волк вздохнул. — Привыкай, отец. Он теперь и до тебя доберётся.

* * *

Кормчий сошёл на берег, когда дружина уже смешалась с гостями.

Волк смотрел, как отец идёт ему навстречу, и ловил себя на том, что ему важна эта встреча. По-дурацки, по-мальчишески важно — как отец примет вожака. Одиннадцать лет прожил без отцова слова, а тут стоял и ждал, как малой у околицы.

Сошлись они у самой воды. Седой воевода и парень в простой рубахе встали в двух шагах друг от друга и молча глядели. Два зверя мерили один другого, не пряча этого занятия, и берег притих.

А ведь Ярик стал настоящим вожаком. После Устья он словно заматерел. Волк это еще давно отметил, а сейчас только подтверждал про себя.

— Ярослав, стало быть, — сказал отец.

— Гостомысл Твердятич, стало быть.

— Молод ты. — Отец отметил это с интересом. — Мне про тебя такое рассказывали, что я думал — тебе лет сто. И росту ты сажень.

— Брешут. Сто ещё не стукнуло.

Старик хмыкнул. Поглядел на флот, на чёрный флаг, снова на Кормчего.

— Сына моего под свою руку взял.

— Он мне друг, а не гридень. Моей руки тут нет. — Кормчий выдержал отцов взгляд, не мигнув. — А скажу тебе, воевода, как есть: из всех, кто со мной ходит, твой сын — первый клинок. В любом деле. Второго такого на реке нет.

У Волка в груди стиснуло и отпустило. А отец на один вздох прикрыл глаза, как давеча на берегу, и кивнул. Не Кормчему — себе.

— Ну, идём, гость. В ногах правды нет.

До городца шли всей толпой, вперемешку, и дорога успела сделать своё дело. Гнус пристроился к Осоке и уже дознался, что мёд у воеводы стоялый, пятилетний.

— Пятилетний! — Гнус аж приостановился. — Осока, друг, ты пойми, я ж не пьянства ради спрашиваю. Я ж по мёду знаток. Меня в Устье к бочкам не подпускают — боятся, что оценю лишнего.

— Оценщик, — хмыкнул Бес сзади. — Тебя от бочки в прошлый раз четверо оттаскивали.

— То не оттаскивали! То я показывал, как за бочку держаться надо, если что!

Порубежные заржали. Молодой Нечай, осмелев, спросил у Беса про шрам — и получил в ответ историю такой красоты, что даже Волк, слышавший её в шестом изводе, узнал не всё. Один Рыжий шёл молча, и порубежные на него косились с уважением особого рода: этот за всю дорогу не сказал ни слова, а топор у него сидел так, что слов и не требовалось.

А потом открылся городец, и Волк замолчал сам.

Двор детства оказался меньше, чем помнился. Вышка, что в памяти упиралась в небо, стояла обыкновенная — добротная дозорная вышка, каких он повидал сотню. Тын, через который малым перелезть было подвигом… нет, тын был тот же. Это плечи стали другие. У конюшни на том же гвозде висела сбруя. Лохматый пёс — не тот, но из того же помёта, поди, в пятом колене — брехал с цепи на чужих. И пахло двором, как пахло всегда: дымом, конём, смолой, сохнущим сеном.

Домом пахло.

Городец стоял пустой и хозяйничала одна дружина. Отец с порога начал распоряжаться, и видно было, что распоряжаться ему легче, чем говорить:

— Нечай — конно на починки, скажи Сбыславу: отбой, пусть ворочаются, да не громко скажи, без «слава-те-господи», а то бабы до ночи выть будут от радости… Осока — гонца к князю. Скажи беда миновала, воевода на двор просит. И к Милонегу на вотчину гони кого. Пусть едут. — Он помолчал и добавил суше: — Все пусть едут.