Речной князь 7 (СИ), стр. 57

— Бездымно ты только брешешь, — отозвался Бес из моей лодки. — Второй раз тебе говорю. Котёл в лесу — это дым. А дым — это гости.

— Да какие гости, мы покуда на своей земле!

— Вот покуда своя, сухарь и грызи. Впрок.

Гнус погоревал ещё с версту и затих — пригрелся на солнышке. Лодки шли ходко, знакомые берега бежали мимо, и голове на такой воде думалось легко. А думал я про то, что оставил за спиной, и на душе от этих дум было покойно.

Вчерашнее утро я начал с пушек.

Собрал Дубину, Бурилома да весь третий расчёт в распадке, у навеса, где отдыхало наше новое железо. Третья пушка лежала на козлах, вычищенная и смазанная, а рядом с ней лежала четвёртая, которую Микула довёл уже при мне. Два готовых ствола и оба грели бока под навесом, как мужики на печи посреди страды.

— Вот, любуйтесь, — сказал я. — Нас ищут. По протокам чужие шарятся, секреты стоят, дозоры удвоены. А два грома лежат в холодке и жир копят. Непорядок, братцы. Это пушки должны город сторожить, а не город пушки.

— Дык, — резонно сказал Дубина. — А что ты предлагаешь?

— Пойдём наверх, покажу.

Поднялись на кручу, и я поставил их над заливом, лицом к воде. Отсюда, с гребня, вся наша вода лежала как на ладони: вход в залив, плёс перед ним, дальний проход от Прорвы. Я дал им наглядеться и показал рукой.

— Гляди, что выходит. Чужой к Хлынову может прийти всего двумя дорогами. Либо сверху, от Прорвы, посуху. Либо снизу, по рукаву, с южной воды. Третьей дороги по воде нет. Так вот отсюда, где мы стоим, простреливается весь верхний подход. А вон с того плеча, — я показал вдоль гребня, на дальний выступ кручи, — видна вся южная вода, до самого поворота. Ставим на них по пушке, и всякая дорога к городу оказывается под громом. Батареей такое называется, береговой батареей. Пушка на берегу сидит и свою воду стережёт, как пёс ворота.

Дубина поглядел вниз, на залив, потом вдоль гребня, на дальнее плечо кручи. Я ждал вопросов про станок, а он вдруг крякнул и заулыбался во всю бороду.

— Эк ты завернул, Кормчий. Батарея… А я-то стою, жду, чего мудрёного скажешь. Дык это ж наша старая площадка выходит, с какой мы первую пушку пристреливали! Круг на шкворне, крестовина под ним, скобы с клиньями. Она, родимая, у меня за перешейком по сей день стоит, травой проросла, я мимо хожу и всякий раз думаю — срыть надо, а рука не поднимается. — Он хлопнул себя по колену. — Выходит, не зря не поднималась. Таких кругов я уже три срубил, два на «Разящем» ходят и не жалуются. Велика ли наука срубить ещё два.

— Она самая, Дубина. Только теперь не для пробы и не на песке. Насовсем, в кручу.

— В кручу даже лучше. — Дубина присел, поковырял пальцем дёрн, прикидывая уже своё, плотницкое. — На корабле мы под кругом кокоры дубом вязали, чтоб палубу не разворотило, вся морока в том и была. А тут под шкворнем мать сыра земля, ей ничего не сделается. Шкворневое бревно вкопаю, крестовину врежу заподлицо да землёй забью — встанет крепче чем на лодье… Площадку токмо в склон врезать придётся, уступом, чтоб пушка ровно стояла. Ну, то работа лопатная, не топорная.

— Врезай. И ещё одно, самое для тебя чудное. Как поставишь — спрячь. Всю площадку, круг, ларь для зелья. Обложи дёрном так, чтобы с воды её было не угадать. Плывёт чужой мимо, глядит на кручу — а на круче трава растёт да кусты стоят. Больше ничего.

Вот тут Дубина удивился по-настоящему.

— Это зачем же прятать-то? — Он даже поднялся с корточек. — Пушка — она ж страх, Кормчий. Пущай видят да боятся. Глядишь, и стрелять не придётся, сами уйдут.

— Страх хорош против того, кто пугается. А сюда придёт, если придёт, такой, который не пугается. Такой первым делом станет бить по тому, что видит. А чего не видит, того для него нет. Пусть наша круча для чужого глаза стоит пустая. Пушка, про которую враг не знает, бьёт первой. И частенько первым же выстрелом разговор и кончается.

Бурилом, молчавший всю дорогу, хмыкнул в бороду.

— Мудрёно живёшь, Кормчий. Раньше, бывало, спрячешь нож за голенище — вот и вся воинская хитрость. А теперь, вишь, гром под дёрн хороним… Людей сколько, Дубина?

— Десяток дай, атаман, на лопаты. Копать, дёрн резать — там земляной работы больше, чем плотницкой. Дня за три оба гнезда поставлю, а пушки занесём на слегах. — Дубина поглядел на меня и не удержался, хохотнул: — Надо ж. На корабль пристраивали, кокоры вязали, круги городили. А она, зараза, с берега начинала — на берег и вернулась.

— Не вернулась. Расплодилась, — сказал я. — На корабле свои остались… А стрелять с берега будет кому.

И повернулся к расчёту.

Третий стоял тут же, всей пятёркой, и слушал так, как слушают про своё. Крень глядел вниз, в распадок, на пушки, с нежностью. Луня шевелил губами, что-то уже считая. А Кила стоял впереди всех, и шнур висел у него на шее, как у дьякона орарь.

— Кила. Батарея твоя. Расчёт встаёт к этим двум стволам, ты на них первый номер и старший. И сверх того набирайте четвёртый расчёт, из хлыновских, атаман пятерых даст. Учите их так, как вас Хвощ учил. С азов, по номерам, до мозолей.

— Выучим, — сказал Кила спокойно, и без удивления, только шнур на шее тронул пальцами, будто проверил, тут ли он. — Хвощова наука простая. Била больно, зато легла крепко… Одно спрошу, Кормчий. Пристрелка. Воду я отсюда глазом вижу, а руки её не знают. Мне бы по два камня на ствол кинуть, по ветле да по тому мысу, и я вам эту воду запру намертво.

— Вот про это главное, и слушайте все. — Я обвёл их глазами, чтобы дошло до каждого. — Стрелять нельзя. Ни пристрелки, ни пробы, ни единого выстрела, покуда я сам не скажу. Гром наш по реке на день пути слыхать, а в тихую погоду и дальше. Нас ищут и найти не могут, потому что не знают, где искать. Один выстрел — и искать им больше нечего, мы сами им маяк зажжём, почище всякого лазутчика. Гоняйте оба расчёта всухую, порожняком, как Хвощ гонял, хоть по сто раз на дню. А голос у батареи появится в тот день, когда прятаться станет уже не от кого.

Кила выслушал, подумал и кивнул.

— Разумно, — признал он. — Жалко, а разумно… Значит будем по корабельной пристрелке ориентироваться.

Бурилом поставил точку по-хозяйски, как он один умел.

— Стало быть, порешили. Дубина копает, Кила учит, Луня считает, Тишка бирку стережёт. А ты, Кормчий, ходи по своим лесам спокойно. Вернёшься — город будет зубастый.

…Лодка качнулась на перекате, и я вернулся на воду.

Солнце стояло уже высоко. Берега помалу менялись. Кручи отступили, пошли низины с ивняком, рукав сузился, и вода в нём потемнела, набирая глубину.

— Горелая грива за тем поворотом, — сказал Кряж вполголоса. — Дале шумнём — дале услышат. С этого места говорим шёпотом, а лучше вовсе молчим. Приучайтесь сразу, в лесу поздно будет.

— Слыхал, Гнус? — шепнул Бес.

— Это мне теперь четыре дня молчать? — ужаснулся Гнус. Шёпотом ужаснулся.

— Лес большой, — сказал Кряж. — Поглядим, кто кого переможет.

За поворотом открылась грива — длинный песчаный взлобок с горелым сосняком по хребту, чёрные стволы над молодой зеленью. Лодки ткнулись в песок одна за другой. Выгружались молча и быстро: мешки на спины, оружие под руку. Гребцы развернули пустые лодки, подняли на прощание вёсла и пошли назад, вверх, против воды.

Я поглядел им вслед. Потом на стену леса перед нами, за которой лежала вся дорога: мшара, боры, речка с бродом, да длинный увал. Дорога, которой покуда не было нигде, кроме Кряжевой головы.

— Ну, помоги боги, — шепнул Кряж. — Я первый, Кормчий за мной, ваши следом, мои крайние. Ступать след в след, на сушняк не ступать. Пошли.

До края болота дошли к сумеркам и встали на ночёвку в сухом ельнике, не зажигая огня.

Ночёвка без костра оказалась наукой простой и злой. Сухарь с салом, глоток из баклаги, лапник под бок, и к полуночи роса пробрала нас до костей через все накидки. Лесные спали, как дома. Кряж выставил своего в дозор, лёг, накрылся кожушком с головой и пропал до самого подъёма, а мы ворочались и слушали, как где-то в болоте тяжко вздыхает выпь.